Стихотворения и поэмы - страница 7

Шрифт
Интервал


И с топором отхожим плотник,
И старый воин – грудь в крестах,
И местный мученик-охотник
С ружьишком ветхим на гвоздях,
И землемер, и дьякон медный,
И в блестках сбруи коновал,
И скупщик лиха Ицка бедный, —
И кто там только не бывал!

А встреча с другом детства, некогда несправедливо осужденным, побуждает к мучительно нелегкой переоценке недавней истории, к горьким, покаянным размышлениям о родном смоленском «вдовьем крае» и бедующей там «тетке Дарье… с ее терпеньем безнадежным, с ее избою без сеней и трудоднем пустопорожним».

Как «суд народа над бюрократией и аппаратчиной», по выражению самого автора, задумывалась поэма «Тёркин на том свете» (1954–1963). В изображенном в ней «загробном мире» без труда угадывалась вполне реальная административная махина, созданная в сталинские времена.

Долгое время в представлении читателей Твардовский был прежде всего поэтом эпического склада: поэмы как-то «заслоняли» собой его лирику, хотя наиболее внимательные критики еще в самом начале 1940-х годов подмечали в стихотворениях поэта склонность к изображению «всей полноты жизни».

«Я в памяти все берегу, не теряя…» – говорилось уже в довоенных стихах Твардовского. А сбереженные в его лирике военных лет впечатления, лица, события, даже мимолетные, кажущиеся на первый взгляд незначительными подробности замечательны по своей выразительности и драматизму. Обычный вроде бы осенний куст, скупо изображенный в шестистрочном «Ноябре», кажется бесприютным, как человек, и смутно напоминает о беде и разоре, царящих вокруг. В стихотворении «Две строчки» неотступно преследующее автора воспоминание о «бойце-парнишке», погибшем еще на «войне незнаменитой», в Финляндии, превратилось в скорбный памятник неизвестному солдату, как позже и знаменитое «Я убит подо Ржевом». Этой теме – «павших памяти священной», как сказано в «Василии Тёркине», – Твардовский остался верен и спустя десятилетия:

Я знаю, никакой моей вины
В том, что другие не пришли с войны,
В том, что они – кто старше, кто моложе —
Остались там, и не о том же речь,
Что я их мог, но не сумел сберечь, —
Речь не о том, но все же, все же, все же…

Эта целомудренная недосказанность, взволнованная, трудно дающаяся речь, наконец, вовсе прерванная словно бы подступившим к горлу рыданием, не может оставить читателя равнодушным.