.
– Ловко.
– Кротовая слепота – выигрыш в генетической лотерее в век Америки, спасибо Хитрому Дику[62].
– СДО?
– Нет. Позаигрывал с ними, но не дальше.
– ЗПП?[63]
– Ха-ха. Тоже нет. Увы.
– Когда ты учился, Коламбию потряхивало. Я искал у тебя какие-нибудь мемуары о тех временах.
– Эт не я, пупс[64].
– Ты же из тех деток, что бесились, когда студенты захватили Библиотеку Лоу и мешали вам делать домашку?
– Именно. Ты во все яблочки уже попал.
– Зрение у тебя почти в норме. Должен был на войне оказаться.
– У меня никаких терок с желтыми.
– Это чье? Джо Фрейзера?
– Али[65].
– Точно. Я знал, что это кто-нибудь из schvartze[66]. Нет, война пошла бы впрок: если б тебя там не убили, она бы дала тебе предмет, сюжет, нах. Вспомни Хемингуэя и Мейлера. Без Второй мировой Мейлер был бы просто гениальным маменькиным сынком, которого тянет отираться с настоящими парнями и боксерами, а бедняжку Хемингуэя даже с войной на самом деле все равно считают очередной потугой на крутого Джонни, дядьку-боксера-мордобоя за кулисами, с горяченькой, аж дым столбом, внучкой из фильма Вуди Аллена[67]. И все же от войны искусству польза. Война для промышленности и прозы – это хорошо. Я вот о чем: ты, может, и не жил толком. Пишешь так, будто не жил. Складно пишешь. Ни о чем. Слова у тебя ищут тему, озираются, за что бы схватиться, но ничего не находят, кроме других слов. Тебе нужно какое-нибудь сраное событие в жизни – война рас, война полов, пофиг, что угодно. А, я понял! Я знаю, что тебе нужно сделать.
– Что?
– Соверши преступление, сядь в тюрьму и получи хер в зад. Вот что тебе нужно. Славное тюремное петушение. Тебя это расслабит в нужную сторону. Пожалуйста, не присылай мне больше прекрасно написанных книг о сладостном околачивании груш, или же я сначала убью себя, а потом тебя, именно в этом порядке. А теперь пиздуй отсюда, я жрать хочу. Увидимся через пять лет.
Тед покинул контору Блаугрюнда окрыленным. Из всей тирады агента осело одно: «Ты писатель, нах». Все прочее было невежественным мнением и чушью. Теду повезло: он нашел парковочное место на Первой авеню, со стороны башни Стёйвесант. Он тронул кончиком языка уголек на косяке, усыпил ожог слюной, сунул бычок в карман, повертел головой на переходе и потрусил ко входу в больницу.
В больницах и кафе-мороженых освещение одинаковое. Зачем? Зачем так ярко, бля? Тед размышлял над этим, пока ехал в лифте на седьмой этаж. Протопал по длинному коридору, поглядывая на номера, посматривая на людей, тихо спавших в своих постелях, и лишь машины своими звуками удерживали их на этом свете. По одному взгляду, не более, мимоходом. Смотреть на больных более или менее то же самое, что застукать голого: не хочется, чтобы поймали, но есть в этом что-то завораживающее, некое притяжение – может, уязвимость, может, всеобщность. Он вдруг сам почувствовал себя уязвимым. Сунул руку в карман, потискал бычок. Бычок на месте, и само это знание немного успокоило, что ли. На одну девушку всегда можно полагаться – на Марию-Хуану. Он завернул за угол и в конце длинного пустынного коридора увидел, как встает со стула и идет к нему темноволосая женщина. «Та самая медсестра, – подумал Тед, – которая мне звонила, Мэриэн или Мария, да? Надеюсь, это она». Время пятый час.