Итак, я стала «организовывать» «возвращение» Юры. Проучил он меня необыкновенно сурово и очень похоже на того Ю.М., какого я узнала спустя двадцать лет. В это время, уже на четвертом курсе, я снимала угол, то есть делила комнату с артисткой миманса Малого оперного театра Верой Павловной Кирьяновой на углу Рубинштейна и Невского. Был весенний солнечный день, моя хозяйка на репетиции. Я была одна и тщательно приготовилась к Юриному визиту. Время полуголода миновало, я испекла вкусное печенье, тщательно убрала нашу с домохозяйкой крохотную комнатенку, приоделась и ждала Юру. Сейчас мне смешно вспоминать, что я рассчитывала представиться ему жертвой любви, на которую мой избранник не мог или не хотел ответить браком. И вот, дескать, потому я предлагаю Юре себя в жены. Юра очень вежливо выслушивал мои благоглупости, как-то особенно иронично посмеивался в усы, пил чай, хвалил мое кулинарное искусство и корректно, но твердо дал мне понять, что, сочувствуя моим неудачам, сам помочь мне ничем не может. Стыдно было ужасно, подруги сокрушенно качали головами. Однако отповедь была мне дана в том изящном и строгом стиле, как он это умел делать всю свою жизнь, когда нужно было. Нет, без любви я не была ему нужна.
Стыд мой долго держался, но молодость не так мучается, как старость, – в конце концов, боль прошла и даже забылась. Тем более что время требовало иных раздумий.
1949 год. Все серьезно размышляют о том, как сложится наше будущее. Видимо, то же беспокоит и Юру. Его научное поприще казалось несомненным, но сгущались тучи. Арестован Г.А. Гуковский, уволен Б.М. Эйхенбаум. Арестованы многие студенты филфака по абсурдному обвинению в создании проамериканской шпионской группы. Арестован и мой близкий товарищ, блестящий филолог и философ Михаил Бурцев, о котором я уже упоминала.
Надо сказать, что чудовищные проработки, процессы-собрания на факультете как-то обошли меня стороной. Мы, как ни грустно признать, отчасти верили в справедливость того, что происходит. Это кажется сейчас чудовищным, постыдным, но так было. Общий ход событий был мне непонятен. И это несмотря на то, что в моей семье, как и в других семьях, начиная с 1937 года шли аресты. За непонимание я не обвиняю ни себя, ни своих друзей. Ведь Сталин стрелял в тех, кто стрелял в наших отцов, как тут было не запутаться, не растеряться. Мы ходили на первомайские и октябрьские демонстрации, презирали тех, кто, как Е. Колмановский, отказывался нести транспаранты.