устранился от власти. Трое из четырёх погибли безвозвратно. А между
тем краю подходил срок, он поизносился и грозил вот-вот
прорваться, впустив в мир ужасы Ничего. Единственный способ
проведения края – провести его кровью наследника. И чтобы это
сделать, потребуется его жизнь. На Земле, третьей тени от
края, существовала даже такая секта, целью которой являлось
изловить хотя бы одного дракона и заставить его провести край
ценой собственной жизни. Впрочем, сил у них бы на это всё
равно не хватило. И ещё они не знали, что дракон остался лишь
один.
Но это не имеет никакого значения, поскольку дракон сам принял
решение и провёл новый край. Однако, как оказалось позднее, он
умер не до конца.
***
Она сказала: «Нет. Я не хочу больше слушать. Пока». Открыла дверь,
зашла и закрыла за собой. На этом наш диалог и моя исповедь
закончились. Я побрёл к своей серо-голубой панельке, чтобы
выпить ещё одну стопочку коньяка, раздолбить в одну харю косяк
и забыться неровным сном до утра.
Вкус волны
Да, этот вкус определённо мне знаком. Он напоминает по кровяной тягучести зелёный чай с жасмином, крепкий болотный отвар. По бархатной вязкой навязчивой нежности в нём прослеживается геном тишины. Густой, словно простуженный и прокуренный осенний кухонный воздух, он сковывает органы чувств. Зрение… Слух… Обоняние… Разве только зрение ещё как-то сопротивляется его спокойному вялому напору бухого самца.
Где-то за пределами этой комнаты бродит время. Бродит, как вишнёвый кампот, и вместе с тем как надзиратель по коридору. И поскольку оно задумчиво, сосредоточенно в своей внутренней непостижимой извне работе, то бродит оно и как жанровый шарж французского писателя. По крайней мере, проживающего в Париже литератора. Безотчётно комкает в руке вырванную с корнем, как прядь волос, из печатной машинки немецкого производства, непременно с деревянными пластинками на круглых клавишах, страницей горящего рассказа. Редактор ожидает его к утру, иначе с этой подработкой можно распрощаться и переезжать в трущобы.
Мне видится старина Хем, удовлетворённо рыкающий себе под нос: "Сегодня я поработал хорошо", и выходящий на холодную ночную улицу, чтобы побродить по парку с чадной трубкой в тугом кулаке, замысливая очередное.
Память накрывает волной, тёплой и округлой, как испанский херес, с явственными мадерными тонами. Даже самое грубое, ледянисто-колючее и злое воспоминание вызывает улыбку мечтателя, всё шире расплывающуюся на припечённых морозом и нехваткой влаги губах. Тут уже видится мне юный Фёдор Достоевский, готовый поведать свою историю первой встреченной им прекрасной незнакомке, сидя на лавочке в лихорадочно, ненасытно счастливый период белых ночей. И эта сахарная вата, не столько сладкая, сколько приторная, обкладывает уютным воробьиным гнёздышком недвижимый ум.