Накинув старый бушлат и подождав, когда оденется медлительный Трофим, Данилка покряхтел за дверью кладовки, извлек лопаты:
– Выбирай. Чтоб к тебе зазря не тащиться.
Шли вдоль заборов мужики и парни, бабы с девками. Краснощекие, шумные, озоруя снежками.
Почти у каждой подворотни белое страшилище под старым ведром, кастрюлей или корзиной. С огромными чернильными глазищами. Вместо носа – морковка.
Двухвершковые мужички-паучки гомонили крикливо, катая огромные колобахи – будущих снежных баб – пихались, визжали.
Посреди улки в облезлом треухе Паршук. Семенил осторожненько, словно боялся поскользнуться.
Тоже с лопаткой на ущербном плечике.
– Ха-ха! Дедко, хмырь контуженый, отгулял, что ли? Али вытурили взашей молодожены? Гармошка-то где?
– Обчее дело! Обчее – быть святое, едрена мить!
– Бросалка не тяжела, подсобить?
– Ниче-е! – округлил иссохшие землистые губы старик, делая ротик маленькой дырочкой. – С ней я ровнее, робятки, бегите себе.
Савелий Игнатьевич распахнул калитку. Одет непривычно: собачьи унты, плотный полосатый свитер верблюжьей шерсти.
– Насморк подхватишь, борода!
– Испужал! Его Варюха не испужала.
– Эй, эй! Это че у тебя в руках, игрушка, че ли, Надькина! Ты грабаркой вооружайся, еслив мужик.
– Мужик – это хто?
– В кальсонах – мужик.
– Ну ладно, кальсоны ношу.
И не сердила людей внеурочная работа, не в ней пока суть. Перевернув и обиходив за лето закрепленную за отделением землю, они снова собрались вместе, в шумную толпу, им весело и приятно вновь оказаться вместе, перекинуться бездумным острым словечком. Жизнь приучила быть вместе, где все как на параде, весело, озорно, рядом ни горя, ни беды. А главное, что просит управляющий, в сравнении с перевороченным за лето и осень, такой-то горластой и дружной ораве лишь на раз плюнуть,
Держись, Изотыч, пим растоптанный!
Варвара вылетела, на бегу фуфайку натягивает.
– Не могу я, Савушка, как это – дома!
– Так – дома. Делов нету?
– Да когда их нету, всегда они есть! Так не усижу, привыкла с людьми.
– А Елька? Камышиха? – строг, величав Савелий Игнатьевич, полновластный хозяин своей и Варвариной судьбы.
Непривычны Варваре подобные заботы о ней, смущаясь, распевает с придыхом:
– Дак Е-еелька! На то она и Елена-Елечка!
Мужицкая гордость распирает Савелия Игнатьевича. До одури в затуманенной головенке и буйства воображения. Ему кажется все разрешимым, доступным; он могуч помыслами и желаниями, всесилен, как всесильна мать-природа, которая и породила придавившие избы тяжелые снеговые тучи, медленное, ворочающее кублом движение их, волнение людей, обеспокоенных запредельным буйством стихии. Мягкая искристая невесомость, осыпающая деревню, дружный топот поспешающих ног, непринужденное зубоскальство были близки и понятны, рождали странные чувства новой значимости в том, чем он теперь жил, вернувшись из небытия, и чем намерен жить. Острая тяжесть морозца охлаждала нёбо, грудь распирало щемяще-заботливым волнением о благополучии близкой, безмерно дорогой женщины, полузабытой добротой ко всем и всему, принявшим его в остроязыкое окружение.