– Достаточно на сегодня, – Гаревских постучал по пульту, и музыканты поспешно скомкали звуки. – Спасибо, – он поклонился, – завтра в двенадцать спектакль.
– Есть объявление, – сказала виолончелистка Раиса Жебко, плотная женщина с гладко зачесанной круглой головкой, крупными плечами и бедрами. – Двадцатого мая поездка на теплоходе по каналу, день здоровья. Для работников театра билеты пятьдесят процентов, члены семей – за полную стоимость. Записываться сейчас. Вас, Леонид Витальевич, записывать? – обратилась она к дирижеру.
– Обязательно. Ах, этот май, ивы, река, соловьи.
Михеев стал пробираться между пюпитрами к Раисе, вокруг уже толпились музыканты. Борис решил записаться, а заодно и проводить ее до метро. Раиса давно привлекала внимание Бориса, хотя была старше лет на пять. Но, считал Борис, это и гарантировало, что будущие отношения, которые, по его предположению, должны были возникнуть, не перейдут в излишне тягостные и длительные. Она всегда казалась ему доступной и немного распущенной, уж слишком откровенно чувственной была ее поза, когда она во время исполнения, словно любовника, прижимала коленями красноватое тело виолончели. Записался Борис последним и уже хотел предложить выйти вместе, но ее окликнул Гаревских.
– Раиса Александровна, задержитесь на пару минут. Мне надо с вами поговорить. – Гаревских стоял в отдалении и ждал, когда Раиса подойдет к нему. Она улыбнулась Борису, попрощалась и направилась к дирижеру.
Борису ничего не оставалось, как удалиться: ему ясно указали, что он здесь лишний. Проклиная все, Борис вышел из зала один, подумал, что между дирижером и Раисой наверняка что-то есть, и это еще больше усилило неприязнь к Гаревских.
На улице сияло майское солнце. Уже неделю стояла жаркая погода, горожане избавились наконец от плащей и пальто, многие ходили в рубашках. Замусоленные дождями фасады домов вдруг расцвели яркими пятнами белого и желтого цветов, на газонах топорщилась нежно-зеленая трава, дышалось легко и сладко. Но с некоторых пор Борису и в весеннем цветении чудилось притворство актера, который восклицает на сцене возвышенные любовные слова, а за две минуты до третьего звонка носился по театру, пытаясь куда-то пристроить купленные сосиски, да хихикал, рассказывая сплетни о жене дирижера. Так же и весна, считал Борис, розовые лепестки, жаркое солнце, румянец на щеках девушек, сменивших сапоги на почти невесомые туфельки, а на самом деле – тягостное кроводвижение, сминающее тишину и покой, безумие, о котором потом, отрезвев, только пожалеешь, обман, которому хочется поддаться, а следом – похмелье. И вся суета вполне достойна прибаутке: бабы каются, а девки собираются. «А куда девки собираются?» – иронизировал в душе Борис. Тоже собирался, давно: музыкальная школа, училище, долгие уроки, постоянное, какое-то болезненное соединение со скрипкой и бесконечное движение смычка слева направо, туда-сюда. Божественные звуки! А сколько переживаний, разговоров об искусстве, о вдохновении, таланте. Тот – гений, этот – бездарность. Глухариное ослепление, бормотали черт знает что. И вот тебе, получили. Бывшие гении халтурят по ресторанам детишкам на молочишко, особо хитрые засели в оркестрах – выпиливать оклад, грезят гастролями по заграницам. Еще ходят легенды о связях такого-то, который далеко пошел. Элементарное размножение, деление клеток в питательном бульоне. Но что же жалко себя так? Будто украли что-то…