Председатель колхоза решил летом строить новый коровник, и нужны были каменщики. Со стороны ему нанимать не хотелось, и он направил в Уварово в строительное училище трех парней до весны. Среди них оказался и я. Летом я снова собирался поступать в Тамбовский пединститут, а до лета нужно было где-то перекантоваться. Учителем я не думал работать, я хотел получить литературное образование.
Жили мы в Уварово в общежитии, жили весело. Два этажа занимали будущие штукатуры-маляры, а два – каменщики и плотники. После занятий еще на пороге училища друзья мои, помнится, часто спрашивали у меня: сегодня куда двинем?
Я окидывал взглядом девчат, выходящих на улицу, и останавливал какую-нибудь ласково:
– Валюшка, нам так хочется заглянуть к тебе вечерком, посидеть, попеть под гитару?
Я не помню, что бы мне отказывали. Думается, потому, что ни одна такая вечеринка не заканчивалась скандалом. Никто не упивался вусмерть, не грубил девчатам. Они знали, что я пишу стихи. Я охотно давал им читать свои тетради. Песни на мои стихи пели ребята под гитару, а сам я так и не смог научиться играть. Местные хулиганы, которые часто бывали в общежитии, с насмешкой называя его НИИ по половым вопросам, обходили стороной комнату, где были мы. Они знали, что я сидел, знали за что, знали, что со мной всегда финка, которую я носил в боковом кармане пальто в специальных кожаных ножнах. Если, бывало, они врывались в комнату, где проводили вечер мы, я никогда не вступал с ними в спор, молча брал финку и начинал резать на столе хлеб или колбасу. Лезвие у нее было острейшим. Я, хвастаясь, иногда показывал, как она сбривает пушок на моей руке. Верхняя часть лезвия была в зазубринах, как пила. Длина – тридцать сантиметров. Вот такой финкой я спокойно, не обращая внимания на с шумом ворвавшихся местных хулиганов, резал хлеб. А одна из хозяек комнаты говорила им:
– Извините, ребята, у нас и так, видите, комната забита, сесть негде… В другой раз…
Они, посопев секунду-другую недовольно, покосясь на мою финку, на мое спокойное лицо, уходили. Местные ребята, как мне передавали, были уверены, что я, не задумываясь, пущу в ход нож. Но я не был уверен, что смогу пырнуть им человека, более того, был уверен, что никогда не смогу этого сделать.
В застольях я никогда не был тамадой, не был балагуром. Оставался застенчивым, скованным, хотя тщательно скрывал это. К девчатам относился двойственно: в светлые минуты по-прежнему обожествлял их, это было чаще всего, а в грустные, вспоминая Анюту, охотно поддерживал мужской разговор, говорил, что все они шлюхи, все готовы распластаться под любым уродом. В те дни я не только ни разу не был с женщиной, но даже ни разу не касался девичьих губ. Думается, что такой опыт вскоре пришел бы ко мне. Я замечал, как поглядывают на меня некоторые будущие штукатуры. Все пришло бы той зимой шестьдесят восьмого года, если бы я вновь не оказался за решеткой.