Но что-то в ее облике – то ли манера держать голову, то ли приподнятый подбородок, чуть-чуть больше того, чем подобает – указывало на то, что за внешней нежностью ее лица скрывается нечто большее, определенная толика самостоятельности, решительности, даже жесткости. Это было отчетливо видно и удивительно волновало, таясь в уголках губ, словно невысказанное проклятие. Когда я заметил это, то поневоле обратил внимание и на другие черты, пусть всего лишь в нюансах: холодную, едва заметную, надменность взгляда, грубоватость, эгоизм. Наверняка художник не собирался отражать их на портрете – вряд ли он вообще обратил на них внимание. Думаю, он хотел просто показать свету ее красоту, миловидность, очарование и притягательность. Но картины, как и хорошие фотографии, часто отражают больше, чем видно простым взглядом.
У нее были узкие, изящные брови, изрядно выщипанные по тогдашней моде и подчеркнутые тушью. Ресницы, длинные и изогнутые, тоже были подкрашены. Я отчетливо представил себе ее, сидящую у зеркала и короткими, чуть заметными движениями наносящую на ресницы тушь смешной малюсенькой щеточкой. Брови ее были слегка приподняты, и в глазах как бы сквозило удивление: неужели я и вправду все еще такая же красивая, как вчера, или уже начала неудержимо стареть и терять красоту? Наверняка она как любая двадцатилетняя девушка с затаенным испугом искала на своем лице первые морщинки в уголках глаз или губ. Они появятся, конечно, но только лет через пять. Интересно, что она подумала в тот момент?
Я с удивлением поймал себя на том, что постоянно думаю о ней, как о двадцатилетней, хотя и не знал ни в каком году был написан портрет, ни сколько ей лет теперь, да и жива ли она еще. Мне пришлось подойти и внимательнее всмотреться в него в поисках ответа на мой вопрос.
Портрет был подписан именем, показавшимся мне русским, в углу я нашел и полуразборчивое посвящение. «Веронике, моей лучшей модели».
Итак, ее звали Вероника, и, судя по прическе, портрет был написан где-то в конце семидесятых или начале восьмидесятых годов. Это значит… это значит, что если она еще жива, ей должно быть уже за тридцать. Для меня почему-то было невыносимым представление о том, как неумолимо менялось ее лицо, как с него стиралась девичья миловидность и проступала жесткость взрослой женщины, как нежные локоны на висках превращались в короткую стрижку или прическу с узлом на затылке. Наверняка теперь от девушки на портрете осталось мало, разве что она умерла в молодости – в конце концов, лишь немногим людям старость к лицу, большинству же полагалось бы умереть лет в двадцать пять-тридцать, не старше, подумал я.