Историмор, или Трепанация памяти. Битвы за правду о ГУЛАГе, депортациях, войне и Холокосте - страница 17

Шрифт
Интервал


Цацки, а тем более писательские, а-ля Брежнев, Сталина не интересовали, – и на меньшие, чем первый в философии, первый в истории партии, первый в языкознании и первый в военном искусстве (маршал, а потом и генералиссимус), он не соглашался.

Генералиссимусом в литературе был у него Горький, а все прочие секретари Союза писателей СССР (Ставский, Фадеев и другие) были у него лишь порученцами, присматривающими за литературой как за общаком.

В то же время Сталин принадлежал к поколению аппаратчиков, в котором чтение книг и почтовая переписка являлись потребностью и нормой, а для иных, и для Сталина в их числе, даже страстью. Он был неистовым читателем, и учреждение в 1934 году денежных Сталинских премий по литературе было, если угодно, производной от этой страсти.

Как абсолютный самодержец, Сталин мог и казнить, но мог и помиловать. Так поступил он в конце мая 1934 года, помиловав Мандельштама, дерзнувшего написать:

Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны
А где хватит на полразговорца,
Там помянут кремлевского горца.
<…>
Что ни казнь у него, то малина
И широкая грудь осетина.

И следователь (Шиваров), и профильный нарком (Ягода) не сомневались в том, что «…сталинское решение будет достаточно суровым: одной только “груди осетина” для грузина вполне достаточно, чтобы отправить неучтивца к праотцам»[14].

Но Ягода ошибся: «Сталин мгновенно оценил ситуацию, а главное – «оценил» стихи и, действительно, решил всё совершенно иначе – в сущности, он помиловал дерзеца-пиита за творческую удачу и за искренне понравившиеся ему стихи. Ну, разве не лестно и не гордо, когда тебя так боятся, – разве не этого он как раз и добивался?!

Итак, 25 мая 1934 года Сталин подарил О.М. жизнь… И это была – самая высшая и самая сталинская из всех Сталинских премий, им когда-либо присужденных!»[15]

А вот мандельштамовскую попытку польстить себе в одическом жанре Сталин не одобрил. Эта «творческая неудача» обошлась поэту в новый арест, в новый – более жесткий – приговор и в гибель в транзитном пересыльном лагере под Владивостоком.

«С гурьбой и гуртом» – как он сам напророчил себе в другом стихотворении.

Вместе с тем сам Мандельштам и его эпиграмма были восприняты другими читателями – не Сталиными и не Ягодами, – как хлесткая пощечина и символ сопротивления и протеста против такой, не чующей под собою земли, жизни.