Я открыл глаза как-то вдруг, словно закрыл их только что, – и понял, что какое-то время спал. От устоявшейся духоты всё тело оглушило тяжёлой вялостью. По тону полумрака в каюте день заметно постарел. Сон разбил его на две части и та, сияющая, приподнято-деятельная часть дня отделилась слитком чудесных памятных моментов. Теперь день как будто и не тот же, и всё в нём будет уже другое; и плывем, наверное, где-то уж далеко от тех впечатлений. Что-то непоправимо, казалось, упущено за это выключенное сном время. И стало жаль всё, что нечаянно прервалось, даже чуть грустно.
О – девочка? Да, ведь это была последняя поразительная минута той части дня. Не волнение, а как бывает в детстве на праздник, когда уверен, что тебе что-то подарят, и – ой, что же это такое может быть? – заворожённый прелестью тайны, испытываешь лёгкое возбуждение – что-то подобное, но ещё легче, ещё неопределённей пахнулось во мне. Вот не это ли упущено? – может, пока я спал, она ещё выходила?
С усилием, я сел, огляделся. Занавеска едва колыхалась и, как посильней её вздувало, просматривались палуба, река, берег; в отдалении слышны голоса, неясное пожурчивание воды. Хотелось скорее увидеть, где мы теперь, что делается на пароходе. «Да может, и она сейчас на палубе?» – толкнуло меня. Я нарочито бодро встал, стряхивая сонливость, умылся нисколько не освежающей скучной водой под краном и, захватив книгу, в нетерпении вышел из каюты.
На палубе сразу обдало ровным слабым ветерком. Я окинул взглядом пассажиров – красной кофточки не приметилось. Было так же порядочно народу, много играющих детей, – ничего вроде бы не изменилось. Но теперь чувствовалась в палубной жизни весёлая освоенность, беззаботная активность, немного тем неприятная, что такой переход от послересторанного расслабления совершился помимо меня, и жизнь пассажиров шла уже как бы опережённо.
А плыли мы теперь – как вовремя я вышел! – в местах дивных, родных той религиозно-тихой, левитановской Русью, которую мы-то, русские, в большинстве своём обретаем (и то, не иллюзорно ли) всё по картинкам да книжкам, а живую вот узнаём со стороны, как мимолётные туристы. Из зарослей кустарников и трав невелика речка здесь втекает в Волгу; тут же на берегу, на пологом возвышении, замкнут мощными стенами с башнями стоит монастырь – пустой, заброшенный, с любовно когда-то отделанным в бело-розовых тонах пятиглавым собором, сейчас напоминающим мёртвое тело морозом побитого кленового листа: в щербинах да выбоинах, посеревший от болезни лихолетья, без одной боковой главки. Кресты, правда, хоть вкось и вкривь, всё же венчают луковки… А за монастырем ветхие какие-то сараюшки, амбары ли догнивающие, за которыми видна плотная кромка густого леса, владычествующего в этих краях безраздельно. И как-то не сразу в голову – да это ж Макарьевский монастырь, знаменитый Макарий, у которого