Распад - страница 4

Шрифт
Интервал


Качаясь в автобусе, вспоминал почему-то печальное в его детстве.

* * *

Родители и он с сестрой жили на краю света, не ведая иного бытия. Партийно-«зэковский» новострой – портовый городок вдоль залива с неуютным продуваемым проспектом, ведущим к центру с неизменным классическим, из белого мрамора, зданием власти, суровая простота лишь необходимого: магазины с табличками «Продукты», «Хлеб», «Промтовары» и т. п., малоэтажные блочные дома с черными смолистыми полосами стыков, некрашеные и облезлые, его деревянная школа-барак, теплая зимой, на окраине города у залива порт и непонятный рабочий район, где пьют, дерутся и убивают. И постоянные стройки, застраивания, достраивания, котлованы, траншеи. Сколько себя помнил – жил среди визжания пил, груд земли, в состоянии недостроенности. Так и помрет, не дождавшись результата, – думал он…

Здесь аборигены жили в вечности у океана, их кругозор был ограничен убогими сведениями из советских газет. Сплошного подчинения тоталитаризму не было, люди блюли ритуал, но внутренне были свободны. Дети, на краю земли, не восприняли культа личности, как все естественное, не принимающее никакого давления.

Выплыло застрявшее в нем навсегда до холодящего ужаса: побоище «наших» с ремзавода и амнистированных «зэков», привезенных в трюмах парохода в порт.

Я вспоминаю: уже в начале
Надлом в душе, где холод повис.
В портовом городе синие дали —
Призыв – не в ту, что я прожил, жизнь.
Была амнистия. С парохода
Из темных трюмов лились «зэка».
Не стало в городе вдруг прохода —
Ах, уголовный голодный оскал!
А наши, дружные, с ремзавода,
За железяки тоже взялись.
Фанаты били, резали с ходу,
А те, тверезые, злобу жгли.
Вдруг – автоматчики на фургонах!
Тупою силой – свинцом по врагу.
Закон незыблем – и уж в загонах
Рабы зализывали свой разгул.
Мы, дети ледового света челюскинцев,
Сновали меж штабелями в порту, —
Лежал там кто-то в рванье, без челюсти,
Засиневевший, икал в поту!
А мы в жестоком страхе глазели,
И не жалели мы чужака.
То отчужденье, что в нас засело,
Казалось, в жизнь вошло на века.

Наверное, из-за этой травмы на него иногда находит непонятный ужас, близко – у сердца! Сминающий естественные чувства. Странное свойство, ставшее болезнью: не умел владеть собой в зависимом положении. То есть, открыт и искренен, но не мог это применить – опасно открываться, вызывать недоумение, не поймут все, от кого приходится зависеть. Повиновался общепринятому, хотя не мог этого выносить. Что внушило мысль, что быть тем, что он есть, – значит поставить себя вне людей? Что быть самим собой – преступление? Что-то внутри дико стыдится его нелепости, наверно, это и есть муки совести. Может быть, в роду были юродивые? Или носил в себе изначальную вину человека своего времени. Он как бы исторический продукт насилий эпохи. Хотя ему не приходило в голову винить кого-то, кроме себя. В нем не было ощущения мира, жил в облаке своих несмелых порочных побуждений и предопределенной вины.