Чем ближе к финалу, тем более убыстряется темпоритм и отдельных стихов, и всей композиции. На «Иконе Страшного Суда» мощной волной встает скрытый от наших «повседневных» глаз космос – он и пугающий, он и родной, потому что мы все когда-нибудь окажемся в нем, он и притягательный для художника – сладко живописать бездонный его, многозвездный колодец:
…А два безумных седых старика
К тебе подлетят и под мышки возьмут.
Ты увидишь синие звезды и черные облака.
Да, это и есть твой Страшный Суд.
Золотой, чернокнижный, кровавый и земляной,
Грохочущий чисто, как водопад,
Над грязным миром, над потной войной,
Над Временем, что идет только назад.
Над Временем, что идет только вперед!
Даже если назад – все равно вперед!
И ты своею смертью докажешь, что
Никто все равно
Никогда не умрет.
Но, конечно, ключевым стихом ко всей «Литургии оглашенных» можно считать последнее стихотворение – «Правда» (снова с эпиграфом из евангельских «Блаженств»: «Блажени алчущие и жаждущие правды, яко тии насытятся»). В «Правде» сконцентрированы, собраны в комок, в плотный колючий пучок истины, которые показались бы прописными, не будь они так насущны и так всегда востребованы человеком и человечеством. Это абсолютно высоко-риторическое и в то же время ошеломительно личное, личностное стихотворение, где трагедия пребыть и умереть сильной рукой трансформирована в радость жить вечно:
Вы, плотники и хлебопеки!
Медсестры и гробовщики!
Вся ваша правда, человеки.
Вам кривда будет не с руки.
И в этом мире, где дощатый
Настил – над пропастью прогнил,
Я знать хочу, кто – виновато,
Кто – без вины себя хранил!
Кто двадцатипятисвечовый,
Сиротский свет в ночи лия,
Вставал с постели вдруг в парчовой,
Заместо нищего белья,
В пророческой, рассветной ризе,
И разверзалися уста,
Чтоб вытолкнуть слова о жизни,
Где Правда,
Кровь
и Красота.
Да, это написано просто, если не сказать слишком просто; зато сильно и от сердца; сейчас, избалованные чудесами версификации, так поэты не пишут (или пишет мало кто), если можно так сказать, это старая школа. Это прямые ассоциации с лучшими русскими поэтами 20-х, 30-х годов прошлого столетия. Все новое, как известно, хорошо забытое старое. Вровень с финалом крюковской «Литургии оглашенных» поставлю, быть может, есенинского «Пугачева» или «Солнце Осьмнадцатого года» Николая Клюева.