все никак не наступит, и важно понять:
что именно удалось, когда русский термидор не удался? На каком такте неостановленной Революции Советский Союз рухнул, а мы застряли внутри? И к чему подходим теперь? В гефтеровском понимании Революция – антропологическая расселина, не имеющая причин, кроме себя самой и генезиса Homo historicus’a; ее духи могут вырваться снова. Но вряд ли тем красным знаменем интеллигентско-мужицкой утопии, которую Гефтер называет «марсианской», – утопией братства народов в едином человечестве. Сегодня вероятней выброс темной материи из той части спектра, куда «черный передел» сдвинул русскую великую и несчастную историю.
«Старик все пишет». Заканчивая путь жизни, Михаил Гефтер продумывал российский государственный проект 1990-х, с его неудачей на старте. Когда мы вели эти речи, Октябрь считали бесславно погребенным. Над Лениным ржали, на Революцию снимали фильмы-памфлеты Говорухин и Бортко, и глупым казалось к ней относиться серьезно. А еще через десять лет Кремль был занят проектами сопротивления Революции.
Историческое событие развертывается, пока для него есть источники или что-то его не остановит. Революцию могли остановить много раз – и в двадцатые годы, и в тридцатые, и после Победы 1945-го… Кажется, Лаврентий Берия в Кремле 1953 года был последним, кто задумывал контр-Октябрь. Ельцин с людьми 1990-х ушел от своей термидорианской миссии – в эрзацы переименований, в самозванство звучно-ничтожных статусов. Государство ими не было понято как неотложная, немедленная задача. Оттого мы не живем в Российской Федерации. Мы бродим в лабиринте, в арсенале целей, средств и слов Революции – а та снова пытается восстать мировой. Но как ей стать мировой теперь, после смерти утопии, как не путем глобальной уничтожающей судороги?
Чрево еще плодовито.
Глеб Павловский Октябрь 2016
«Я марсианин». Революционное метапоколение
Михаил Гефтер: Простая ли тема – свое поколение? На самом деле затруднительная. Человеку трудно быть откровенным до конца, и грешно от него это требовать. Но затруднительно и по другим причинам. Станиславский где-то говорит: я родился при крепостном праве, когда дома еще освещались восковыми свечами. Если меня спросят: «А вы?» Если так начать книгу, что бы я сказал? Что родился в провинциальном городе Симферополе, где воду развозили в бочках и продавали? Что во двор приносили горячие бублики с маком? Как-то невыразительно это все, правда? Я из мира, которого уже нет. Сам я по прихоти судьбы есть, а мира, который мой, где я вырос, где потерял лучших друзей и множество близких, – этого мира уже нет.