– Так и было. Три года тому назад. Оно обернулось для меня проклятьем: я спустил все – до последнего пенса. Конечно, я был идиотом, второго такого дурня свет не видывал… Разве этого для вас не достаточно? Почему вы меня не вышвырнете?
Однако вместо этого он принялся мерить комнату шагами, погрузившись в размышления.
– Не могли бы родные помочь вам? – спросил он наконец.
– Слава богу, – воскликнул я, – у меня нет родных! Я был единственным ребенком – и единственным наследником. Только одно меня утешает – родителей моих нет на свете и они ни о чем не узнают.
Я упал в кресло и спрятал лицо в ладонях. Раффлс продолжал расхаживать по роскошному ковру, гармонирующему с прочим убранством комнаты, ступая все так же мягко и ровно.
– Мальчиком вы, помнится, преуспевали в изящной словесности, – произнес он наконец, – не вы ли в выпускном классе были редактором школьного журнала? Во всяком случае, я хорошо помню, что вы делали за меня задания по стихосложению. В наши дни определенного рода литература пользуется большим спросом; каждый дурак способен на ней заработать.
Я покачал головой:
– Не каждый дурак способен покрыть мои долги.
– Но ведь у вас есть где-то квартира? – продолжал он.
– Да, на Маунт-стрит.
– Почему бы не продать обстановку?
Я рассмеялся горьким смехом:
– Уже несколько месяцев, как по всему городу висят объявления о распродаже с молотка.
Тут Раффлс остановился, удивленно поднял брови и уставился на меня пронзительным взглядом, который мне было теперь легче переносить – ведь он узнал самое худшее; затем, пожав плечами, он возобновил хождение, и несколько минут мы оба молчали. Но на его невозмутимом красивом лице я читал свою судьбу и смертный приговор; с каждым вздохом я клял собственную глупость и трусость, погнавшие меня к нему за помощью. В школе, когда он был капитаном нашей крикетной команды, а я – его фагом, он хорошо ко мне относился, вот почему я сейчас посмел рассчитывать на его доброту; я был разорен, а он – достаточно состоятелен, чтобы позволить себе играть в крикет летом и ничего не делать весь остальной год; вот почему я набрался глупости искать у него сострадания, участия и помощи! Да, при всей моей внешней робости и покорности в глубине сердца я на него полагался – и получил по заслугам. В этом изгибе ноздрей, в этой жесткой челюсти, в этом холодном голубом взгляде, который избегал на мне останавливаться, сострадания было так же мало, как и участия. Я схватил шляпу и, шатаясь, поднялся из кресла. Я бы ушел без единого слова, когда б Раффлс не заступил мне дороги к дверям.