Нет, не участник я,
мне ближе полутон,
негромкий легкий крен
в общественном сплетенье,
мне слово нравственнее
лунного затменья
толпы, чей рык глухой
под плеск любых знамен.
Оледененье душ —
зима и прозвол
властей, неестество
в обнимку с естеством же:
вот жавронок запел
и, значит, май процвел
и развернулся лес —
мы в графике все том же.
Я рвусь для единиц,
а он для всех поет:
– Постой, поберегись,
вот-вот раздастся выстрел!
Нам годы перервут
бессмысленный пролет —
а он все вверх и вверх,
а он не ищет смысла!
И нам бы петь да петь,
но не хватает сил
пойти не на вражду —
тупое безразличье…
Чего ж не замолчишь
с собою не в ладу? —
Да будит по утрам
разгульный посвист птичий,
когда гребу в строку
все, что озвучит мне
тропинка через луг
и ельник у дороги,
тогда не задавить
ни сну, ни тишине
очнувшуюся мысль,
тащили б только ноги
туда, где зелень прет
сквозь ласковую синь
и воздух напоен
отравой песни новой,
в ней снова будет все:
и сладость, и полынь,
отчаянье Петра,
и мужество Петрово,
и мученичество…
Что ж не участник я,
свидетель и его,
и птичьего распыла?
Кормилица-земля —
завет от бытия,
Господне лето нам
решетки приоткрыло.
Весна опять полна примет
все тех же самых:
на хитроумный властный бред
дороги в ямах
Хоть вместо трех теперь на двух —
богаче пьется,
режим опять набряк, набух,
вот-вот прорвется.
Когда посыпется труха,
расчесть несложно,
столь диалектика суха
кругов безбожных.
И для чего кричал я, для
чего старался…
Как заждалась меня земля,
как сам заждался.
На что мне мир, на что страна
в слепой корысти,
раз не спасает глубина
великих истин.
Кто подсудимый, кто истец —
решит бумага?
Здесь дед лежит, лежит отец,
здесь сам прилягу.
Как ни хитер посыл, ни прост,
да толку мало,
реальность вот она – погост
в цветах усталых.