Ожог радости поднял меня с постели. Утро едва разгоралось, за окном мела метель; мать с отцом крепко спали в порхании снежного пепла. Я вспомнил, что сегодня выходной, значит, рассвет будет долгим. Чтобы убить время, я взял со стола своё священное писание – альбом фотографий, из которого богиня явилась мне, и принялся листать навощённые страницы. Перед глазами пробегали картинки c жёлтыми руинами на старых, ошпаренных солнцем площадях. Я летел на своём гончем мимо этих сглоданных ветром камней, шепча их названия: Форум, Капитолий, Священная дорога…
Меня охватило стремительноечувство узнавания. Оно потащило вниз, в глубину, и от этого стало жутко, какпрошлой весной на Байкале, когда я провалился под лёд и меня вытащил старик вчёрной, густо увешанной амулетами хламиде. Вспышка молнии ударила в зрачки, стало темно. Лишь книга не погасла и раскалённые площади страниц – картинкиполыхали в глазах. Из глубины книги дохнул ветер. Он подхватил меня и отнёс в маленький цветущий парк, где ветви апельсиновых деревьев покачивались под слепым дождём у маленькой мраморной беседки; на том конце аллеи блестела крохотная площадь и нежный, куполом, фонтан. Внезапно я услышал название этого места, упругое и вкусное, – Сульмо. А виноградный ветер уносился дальше, он таял в огромном горячем Городе, величайшем из городов. О, богиня! Смогу ли передать его совершенство? Охваченный паникой и красотой, я выкрикнул на языке, который не помнил ещё минуту назад: «Vale tandem! Ecce ego».1 И в памяти выбило дно и покрышку.
Вот так это случилось. У меня оказалась ещё одна, прошлая жизнь.
Бешеный поток воспоминаний уложил меня в постель. Я хотел закрыться от царапавшей стекла вьюги и сдавленных рыданий матери – всё это осталось на другой стороне, которой я больше не верил, – чтобы остаться с моим Городом, только с ним. А память убегала всё дальше в глубину, и было в тот мартовский день вовсе не до конфет и подарков, и не до градусника, которым деловитые люди в хрустящей одежде с запахом боли пыталась измерить жар полуденных улиц Велабра2, что раскалил меня изнутри.
К счастью, никакого раздвоения личности не случилось: я и тот человек, память которого досталась мне, были одним целым. Это было похоже на воспоминание о прошедшем лете, только звали меня иначе. Память не таила опасности. Разлад начинался, когда я пробовал объяснять своё открытие себе, но так, словно объяснял его другому, как в тот шестой день моего рождения, когда пришлось отвечать на вопросы в больнице и зачем-то одеть на глаза марлевую повязку, наверное, чтобы не огорчать плакавшую мать.