Вот что мне хочется понять.
Потому-то я и пишу, сам будучи разбойником.
Да-да, и я тоже – разбойник. И все это мое писание, если вам угодно, вы можете назвать «Записками разбойника».
Ну, или каким-нибудь иным похожим образом.
Я, может, и вовсе бы ничего не писал по причине того, что небольшой я охотник до изъяснений письменным образом.
Я, может, попытался бы все понять в устном виде.
Но – судьба моя повернулась ко мне таким неприглядным и неисправимым диссонансом (как говаривал все тот же Филолог), такой со мной приключился горестный водевиль, что поневоле усядешься за письменный стол и возьмешь в руки перо. «Сижу за решеткой в темнице сырой», – как декламировал некогда Филолог, когда он бывал, как он сам выражался, в состоянии лирического миросозерцания.
Оно, конечно, и сей филологический оборот также едва ли не ровесник вымерших мамонтов, но, невзирая на это, по своей сути он верен исконной первобытной правильностью.
Потому что – я и вправду сижу.
За решеткой.
В темнице сырой.
То есть – я сижу в том самом месте, где, по справедливости, и полагается сидеть таким, как я.
И сидеть мне осталось еще целых пять лет с остатком, но разве в этом дело?
Дело в другом.
Дело в том, что здесь, то есть сидючи, устный образ разумения не слишком-то и приемлем. Народу здесь, конечно, множество, но почти у каждого – свои собственные, узкие и меркантильные интересы.
Шкурные интересы, иначе говоря.
И попробуй-ка ты у таких спроси, – а отчего оно, дескать, так, что все началось с разбойника и все заканчивается разбойником? Никто тебя не поймет, и никто тебе не ответит.
А то, может, еще и в драку с тобой полезут за такие твои отвлеченные вопросы. Еще и ножом под ребро пырнут…
А вот бумага – она тебя поймет, и она тебе ответит. Она тебе обязательно ответит. Может быть, не сразу, может, со временем, постепенно и по частям, но – ответит.
Прав все же был Филолог, когда однажды выразился в том смысле, что бумага – лучший для человека собеседник, и любовь его, и жена его и даже Родина его… Самая, может быть, верная и надежная жена и Родина, которая никогда тебя не предаст и ни за что тебе не изменит. Ты сам можешь ее предать и можешь ей изменить, но она, бумага, – никогда.
Эти непонятные слова Филолог однажды произнес в окружении прочих бандитов из банды «Ночные вороны» (он, Филолог, вообще любил изъясняться непонятно и витиевато, он этой своей витиеватостью иногда доводил всех нас до острого желания соприкоснуться с его внешностью), и, понятное дело, никто Филолога тогда не уразумел, а были, наоборот, всякие дурацкие шутки и намеки.