ломая дома, обдирая железо до крови, –
нет, не закрывай глаза – я тебя предупреждал.
Я предупреждал тебя, предупреждал тебя – помни.
По рельсам нагретым, внутри поездов,
везущих тротил и дешёвое тёплое мясо –
мы будем идти, ощутимые, как длинный вздох.
Не бойся, ведь я тебя за руку взял, не пугайся.
По этой стране, мимо белых поленниц зимы,
по этой земле, по золе, пересыпанной снегом,
мы будем идти и идти, невредимы, одни,
под этим, начавшимся как бы неявно – гляди –
молочным, обильным и всё заливающим светом.
Навылет пролетает самолёт
пустое небо. Выпавший пилот
как патефон о родине поёт
четыре километра напролёт.
А самолёт пропеллером мутит
как воду воздух сам себе летит
по небу мёртвых – слушая иврит –
туда где на балконе Бог стоит.
Господь возьмёт из воздуха его
пропеллер остановит у него:
«Все собрались и только одного
тебя мы ждали. Тише. Ничего».
Тревога – это белый гвоздь любви,
который заколачивают в сердце.
Дыхание, проваливаясь сверху,
теряет очертания свои.
Любовь неназываемо страшна.
Она – как будто облучённый город.
И пахнет йодом порванное горло.
И речь мучительна и не слышна.
Вот город, протекающий насквозь,
поставленный как будто наискось –
здесь окна провисают и, касаясь
стеклом асфальта, смотрят сквозь асфальт,
сквозь гравий, глину, и в такую даль
они глядят, что даже я пугаюсь.
Что даже я. Наклонные полы,
стекающие в узкие углы, –
в них гвозди, содрогаясь, рыбьей стаей
перемещаются вдоль половиц,
но сносит их куда-то вбок и вниз,
в такую даль, что даже я пугаюсь…
Как хорошо, когда в пустых лесах
летает улыбающийся страх
и под руку, как Блок и Гумилёв,
гуляют мертвецы среди стволов,
цитируют себя и, например,
про стихотворный говорят размер.
Во вторник страх мне вот что рассказал:
что книга есть не поезд, а вокзал,
где голос объявляет в микрофон,
какой состав и на какой перрон.
Как все куда-то кинутся бежать!
Начнут в дверях толкаться и визжать!
А выбегут – стоят в пустом лесу,
держа детей и вещи на весу.