А кругом кипело то, что казалось нам всем жизнью. Агитация, сходки, великая забастовка, 17-е октября. Я примкнул к С. Д. Она была в рядах С. Р. Но разве это было важно. Не учения, а люди и их подвиг был нужен ей. Все, что есть высокого, чистого в них. Это захватывало, умиляло. Об этом не умолкала; могла плакать и о собачке Орлике. И я был всюду возле нее. Слышал ее порывистую страстную речь, видел сияющий взор, чувствовал все преисполненное жизнью, захлебывавшееся всеми сердце ее….. Мог учиться у нее….. Только в ноябре немного очнулся.
Но и в самые бурные дни умела она не терять себя и находить то другое в себе, что отличало ее ото всех.
Однажды заговорила о себе – и тихо стало кругом. Что окружало нас, точно исчезло. Нас было двое. Она стояла передо мною в одном конце ее большой комнаты на Васильевском, где она жила; я, как окованный, сидел в низком, мягком кресле около ее письменного стола, на котором каждая вещь мне казалась таинственной и значительной от ее прикосновений к ней, и вот то глубокое страдание, тот сладостный покой, которые почудились мне однажды в первой вести о ней, в словах того ровного и мягкого студента, рассказавшего мне впервые о ней в коридорах университета, вдруг подступили опять, но теперь уже так близко, точно наяву, как сама действительность, – она заговорила о своей смерти. И так твердо, уверенно, упоенно, просто заговорила о ней, точно это было живое лицо, с которым она обручилась, которого только и ждет, который только и есть ее единственный истинный возлюбленный и жених. Говорила про себя, что скоро умрет, что она это знает и что только этого и жаждет, и было это так, точно ангел невидимый, ее Друг и Жених сам коснулся ее крылом Своим, чтобы показать мне, кого она избранница и как нечисты еще и мерзки все наши смертные мысли и чувства к ней. И опять нечистым и низринутым и отторгнутым от нее вдруг увидел себя в этот миг, потому что почувствовал в себе какую-то даже вовсе низкую боль ревности при мысли, что она избрала кого-то, и сам ужаснулся этому в себе. Но она заговорила и о тех, кого любит на земле, и о том, как жаль ей их оставить, причинив своею смертью им боль. Потом подошла к столу и тут же возле меня нагнувшись, точно и меня желая овеять прощальной любовью и лаской, показала мне бумажку, которую держала в руках, и, не выпуская из рук, дала прочесть, что было на ней, но стыдливо и робко, как девочка, – точно боясь еще, что я не пойму то, что прочту….. Это было письмо ее давнишнее к одному покойному ее другу, которого и я немного знал. Там ровным и четким, строгим и мягким почерком было подписано ее имя с детски ясной и чистой прибавкой «и любящая Вас Мария Д.» В письме говорилось о Боге, о Христе, о молитве и опять о смерти…. И понял я, что вижу то, чего не должен видеть, не смею.