Несовершенные - страница 30

Шрифт
Интервал


И в мониторах (ну и слово!) – загадочные кружения, бессюжетный книжный знак, туннель в пучину воспоминаний. Сны наяву, различающиеся степенью реальности. Как сегодня – великое напряжение, великий от него исход; коллектив благоволит семейным, семейный – это значит надежный, опорный, мудрый и заботящийся о будущем, вот оно какое общественное мнение, чуждое мне, противное. Напряжение нарастает за спиной, чувствую кожей еле ощутимые вибрации. Новый человек, поглядим, испытаем – так, наверное, думают. И по всему выходит, что точка соприкосновения есть – ну, дети, да только я не верю в это. Во все это. В доброжелательность и благодушие – тут больше равнодушных, чем среди убийц со спущенными курками; потому что мы люди, старые люди среди этих блестящих мониторов, натянутых улыбок, непонятных заимствованных слов. Так что глядят они на меня, чувствую. Словно бы знают кто я, да зачем я. Словно бы я слишком громко подумал – а им только повод дай, чтобы подслушать да подсмотреть, как я пьяно бил его наотмашь, когда он не хотел читать или потому что он – это он, боги, как же это больно, как же это… честно, без всяких приукрас.

Напрягаю глаза – вижу уставшее лицо, что должно быть моим. Не то, что в молодости – веселое, беззаботное лицо; та отличительная черта, что должна быть его отличительной чертой, но вместо нее вместившая в самое себя маску, гримасу, внешнее отражение моего внутреннего, болезненного. И я не могу сосредоточится на этих треклятых звонках, большую часть из которых скидывают. Не могу и всё тут. Набухло, прорвалось: он маленький и одновременно взрослее меня. Даже умнее – читал вон сколько, у него в голове и про течения, и латиноамериканско-прекрасное, и цитаты Гейне, и это только литературные его знания (пусть и насильные), а еще и предпочтения, да и житейский опыт, да и деньгами распоряжаться в свои шестнадцать умеет, не то что я, да и вообще знает, что, зачем и почему.

Я так сожалею иногда, но чаще это чувство другого порядка: страх. Не мести, нет, я приму каждый удар, каждое обвинение, каждый выкрик – сердце слабое, но с этим справится. Я боюсь его ухода – неизбежного, окончательного ухода куда-то еще, к чему-то еще; знаю, хлопнет дверь. И тогда я сдамся. Не будет этой борьбы, этой тщеты, этих попыток – я попросту усну и больше не захочу просыпаться, открывать свои стариковские глаза. Я поддамся несовершенству, которое Сашок называет «жизнью», но чаще – «житухой». Ведь все прекрасное перестанет таковым быть. Даже серое, кажется, посереет еще больше.