Бутов подумал: «Тут заключена ужасная, – именно ужасная! – странность. И нужно сейчас же, немедленно понять ее. После будет поздно!»
В голову пришло и совсем необъяснимое: «После – вовсе ничего не будет».
Уже не слышались шелест шин, короткие, как приглушенный крик, всплески воды в лужах, будто машина летела, не касаясь земли. С непонятной быстротой вечерело, день валился в ночь, как в болото. Огромное бледно-желтое солнце больше чем на треть ушло в землю, и лучи его плоско сквозили редкий строй придорожных деревьев, казавшихся почти черными, нестройностью своей и зыбкостью похожих на неловкие шеренги новобранцев.
Мотор взревел не как автомобильный обычный мотор, а похоже на танковый дизель, и машина разом остановилась.
Бутов, вслед за Рыжим, вышел из нее. Асфальт обрывался. Впереди и по сторонам насколько хватало глаз, простиралась болотистая равнина, расчлененная узкими тропинками на однообразные квадраты.
Рыжий там, впереди, бежал рысцой, и Бутов едва за ним поспевал, часто оступаясь в глубокие лужи с вязким дном; казалось, что и край земли где-то рядом, того и гляди шагнешь за него. Было темно – ни звезд, ни луны. Только на воде непрочной белесой пленкой тускнел отблеск недавно закатившегося – а казалось, утонувшего – солнца. Бутов то и дело терял из виду своего спутника, проводника по этой болотистой, тоскливой земле, «проклятого знакомца», как он говорил про себя, и всякий раз испытывал чувство безнадежности.
Впрочем, когда он снова нашаривал глазами Рыжего – теперь вернее было сказать «Черного», – на душе не становилось легче. Именно тяжесть, непосильную и все время нарастающую, Бутов ощущал яснее всего, может быть, даже – единственно из всего: тяжесть души, ставшей почти свинцовой, комьев грязи, налипших на ботинках, насквозь промокшего драпового пальто, сырой темноты, страха, словно впечатывавших его все глубже в белесо-черную топь, тяжесть войны, несчастий, всего пережитого.
Огибая лужу, Бутов с разбега налетел на темную фигуру с широко расставленными, словно ловившими его – именно его – длинными руками; больно ударился одновременно лбом и грудью, почти потерял сознание от боли и от ужаса, даже не просто страха, а пронизавшего его чувства последнего мгновения, что ли, конца жизни, – кулем соскользнул вниз и, опустившись на плоский камень, без облегчения понял, что темная фигура – это не живое, а крест, и сидит он, Бутов, не на чем ином, а на надгробии, глупо и нелепо мелькнуло: «на собственном надгробии».