Литературный оверлок. Выпуск №2 / 2017 - страница 13

Шрифт
Интервал


– А какие-то умудрились на крышу влезть. – Начал мне старик из теперь уже нашего угла, потому как я стояла близко. Но старик ли он был? Кажется, нет. Зарос – головой и лицом; бродяга – в пальто и клешеных штанах. Я не знала его, но знала, что, должно быть, болит рука, или руки, и голова – хотя бы от смены погоды.

– Я туда, – если только решусь стать добычей, – продолжал бродяга, – а я скорее отдам себя докторам, чтоб выварили меня всего, выпарили, хе-хе. – И он замолчал.

Я закашлялась. Сильно я кашляла, долго. Тогда открывалась уже синагога, я прикинула по времени, и, кашляя всё ещё, но уже тише, я пошла в ту сторону, где стояла она.

*

И вам, и врагам может показаться, будто рыться в мусорном баке, да и в урне – не очень-то, однако иногда кое-что находится, даже недошедшие письма, распечатанные, чьи-то.

Можно сказать, что лезть рукой в урну – это как бы окунаться зимой в холодную воду, входить постепенно. Но так поначалу.

Пока я шла по направлению к синагоге, покашливая ещё, я не остановилась ни перед одной урной, я не смотрела, вывезли ли уже мусор из баков (по времени – должны были), я просто шла, запахнув куртку на груди, вспоминая, как простыла.

Мне казалось, произошло это в тот вечер: я лежала на скамейке во дворе, представляя, будто я в углу одиночной камеры, или в кровати комнаты, в которой я жила подростком. Я поворачивалась на левый бок, представляя, что поворачиваюсь лицом к стене, и я, поднимая голову, смотрела на Луну, представляя, что она видна мне сквозь окно – сделать из неё лампу было бы неуважительно, да и круг света лампы ближе и больше – не всегда, но на моей памяти.

И мне спалось тревожно, горячечно, однако вместе с тем и крепко. Только скоро я проснулась. Пошла в темноте. Я дышала, помнится, ртом, и похолодало… думаю, тогда я и простыла, потому что, начав той ночью, я стала подолгу кашлять, и не стояло что-то в груди моей, забивая её, как бывает это перед началом сильной простуды, а ходило, распускалось, царапая изнутри, и точно ветер гонял сухой мелкий песок по моей грудной клетке вверх—вниз.

Теперь я шла по направлению к синагоге, она невысокая, она старая, приступ кашля моего поутих, ещё раз, ещё, а пол в синагоге выложен плоскими камушками, что лежат, повернувшись ребром.

Я вошла внутрь («У каждой души было имя»), я здесь когда-то видела биение птичьего тёмного тела за голубоватой тканью… она выгорела, что ли, эта ткань? Но теперь здесь темно. Всё оттого, что по прошествии утра теперь не светлеет, только наоборот. Я вошла внутрь, и не было здесь народу, и никто не смотрел на меня (разве что из недр, из вовсе не освещённых углов, да и думать не хочу, что кто-то видел.) Я прошлась и посмотрела на камни стен, и я ничего не знала о том, как происходит в синагоге служение. Я смотрела по сторонам в тиши и утренней, даже не дымчатой, но просто бессветной темноте, несмотря даже на свершившийся уже давно восход (теперь Солнце стояло холодным светлым кружочком над всем, а перед ним медленно шли слившиеся в единое, однако имеющие контуры, бледные облака.) Я подумала – может, здесь и не будет никого? Может, напали, утащили летучие, «да нет, следов бы было…» Я глянула ещё раз вокруг, но, найдя прорезь окна, что было когда-то занавешено голубоватым, увидела лишь голый проём, и я развернулась, пошла к выходу («У каждой души было имя. Когда все они прошли сквозь ворота ада, им дали номера»), у этой синагоги когда-то сгребли по осени листья в кучу под большим безкорым деревом, да забыли убрать, и горкой лежали скрученные и крупные листья.