– Он не понимает по-болгарски. Я нарочно наблюдала за ним, когда мы при нем ссорились: не понимает, ни слова!
– Ну, значит обрусел. Какое у него отчество?
– Павлов. В зачетке стоит: Павлов.
– Ну вот: Георгий Павлов Живов. Надо спросить, когда он опять придет, откуда у него такое имя.
– С такой внешностью лучше бы его звали Урхо Калеви Кекконен, – засмеялась Величка, и обе уткнулись в книжки, потому что были большие зубрилки, а предстоял коллоквиум по истории Древней Руси.
Муть в голове и в сердце у Георгия Живова такова, что только музыкой и спасаться. Он лежит на кровати, заложив обе руки за голову, и грустит под музыку; верхний свет в комнате потушен, горит только настольная лампа с красным абажуром, так что в ней почти интим при свечах. Товарища по комнате нет: он слинял к своим ленинградским родственникам и там заночует. Будь он сколько-нибудь ушлым, опытным человеком, он бы понял, что его так томит, что прошибает почти до слез под моцартовские арии: он без жены, а плоть требует своего; неутоленное влечение бурлит в нем и клокочет, как магма в недрах вулкана. Он бы, может, выпил, но нет денег; еды в комнате завались (в основном, от заработков старшего товарища, который сейчас гостит у родственников): яблоки, груши, полкастрюли азу с тушеной капустой и суп с говядиной; есть даже кофе и лишняя пачка сигарет «Галуаз», а денег нет ни копья, за вычетом тех, что отложены. И стипендия будет нескоро. По всему по этому Георгий Живов находит музыку Моцарта слишком уж гармоничной; он лежит-слушает, легкие звуки заполняют комнату и поверхностно раздражают душу, не проникая в глубину. Он злится, злится, злится на Моцарта, потом решительно останавливает мембрану, снимает пластинку и ставит симфонию Бетховена.
Вот! Вот это другое дело. И надо бы еще погромче, еще хаотичнее: «Полет валькирий» или Шёнберга. Потому что все это такая преснятина, все эти мазурки, эти адажио. Товарищ говорил, что у немцев только музыка и хороша, а литература и живопись – вздор, одно умничанье. Георгий Живов очень доволен, что комната загромождена громкими звуками, того и гляди прибегут жаловаться соседи. Он ловит кайф, он в состоянии, созвучном его душевной смуте.
За свои 23 года Живов мало что видел, мало что понял, а если женился, то из потребностей полового инстинкта, скоропалительно; молодые собаки по первости тоже способны так жениться. А тут вдруг университет, множество разношерстного народу и иностранцы. Ясно, что к иностранцам он проявляет особый интерес. Его интересует, что они – испанцы, поляки и болгары – между собой говорят по-своему, а в общении с ним легко переходят на русский. Похоже даже, что он немного завидует им, внимателен до низкопоклонства, изучает поведение чужого этноса в российском социуме. Причем не он один: все так и лучатся доброжелательностью к болгарам, все так и пристают к ним, чтобы напоили ракией и рассказали в подпитии о болгарских диссидентах. Живов сам не раз сиживал и у этих девушек, и у других, и его ничуть не смущало (как человека недостаточно воспитанного), что они действуют в своей комнате, как бы его не замечая (или это он неприлично долго засиживался?). Тут срабатывает не всемирная отзывчивость русского к чужой культуре, а щенячья привязанность к иностранцам. И то, что даже братья болгары, не говоря уж об испанцах, образуют клан, позволяют резкие высказывания об образе жизни, менталитете и государственной политике русских, очень его занимает: вот, оказывается, какие живут свободные цивилизованные народы. О себе, русском, о своей родине России и развитом социализме Живов и сам невысокого мнения, так что насмешки болгар над иными особенностями русского быта ему понятны: вот, оказывается, какие мы пентюхи. Он сейчас лежит и думает, не какой он титан, этот Бетховен, а какие они симпатичные, эти болгарки, какие у них всегда тосты, тартинки, фисташки, оливки к мясным блюдам, плетеные салфетки, циновки возле кроватей, яркие глянцевые болгарские и английские книги и альбомы по искусству, фломастеры, кассеты с записями. Эти странные женщины-курилки и кофеманки даже ведут, с немногими предосторожностями, прямую подрывную работу, потому что именно через них, а не через испанцев, поступают в студенческую среду книги русских писателей эмигрантов и страшный распутник Фрейд. И это тоже в них занимательно – что они ведут эту наказуемую деятельность, за которую их вполне могут отчислить из университета. Так что Георгий Живов лежит и размышляет, прикроет его староста, если он смотается на выходные в Логатов к жене, или сэкономить отложенные деньги и провести время с девушками?