Но потом понял, что он тут вообще ни при чем. Сон куда-то делся, и Лёник слушал, ничего не понимая и не желая понимать:
– …Не докопаются. Эт тебе не Дырка.
– Тихо ты!.. А если они сами?..
– Та ладно!
Потом всё исчезло, и дальше уже было утро – в большой и чужой, как аэропорт, дяди-Лексиной комнате. И Жорик скалился на месте.
И мечи висели, где им надо.
И мамы с папой не было.
Папы не было и после. Его забрали в какое-то предварительное, пока Лёник скакал на Жорик-Хане и слушал про Дырку.
А мама была, заплаканная, как рёва-корова. Она нервно гладила Лёника, и это было неприятно – будто её руки били током. Лёник дергался и хотел удрать, а она всё равно держала его и гладила.
Точно так же она гладила его и потом, когда папа умер в этом предварительном.
И Лёник точно так же дергался, но уже не пытался удрать.
***
С тех пор утекло много воды. Так много, что Леонард иногда задумывался, можно ли того мелкого Лёника считать собой. Ему казалось, что в память каким-то макаром проникли воспоминания совсем другого существа с другими мозгами, чувствами и другим всем.
Настоящий Леонард начался, когда Лёнику было лет пятнадцать-шестнадцать. Так чувствовал настоящий Леонард – или Лео, как его чаще звали. Он тогда стал слушать ту музыку, интересоваться теми вещами и вообще вариться во всем том, что ощущал как свое «я». «Я – это…» – и дальше можно было подставить любую часть нового мира Лео – группы Kawai Hunts, SuperБожичи, Радосмак, сагу о Бобромире и волнующую высоту Боброго Дела, совершенно новую, взрослую и серьезную, не похожую ни на что прежнее.
Лео не фанател, как некоторые, – не носил бобриный хвост, не забивался родовыми татухами, не пел, выпучив глаза, «Мы вам ещё покажем». Такие вещи не стоит петь где попало, считал он. И вообще – быть бобронавтом несерьезно. Это как к новому и взрослому подходить по-старому, по-малышовому. Будущее Боброго Рода – не показуха и не шутки; и уж тем более не шутки – мировая опасность. У Лео даже холодело где-то внутри, когда он думал обо всем об этом.
К Великому Бобру он старался относиться без бабского обожания и даже иногда поругивал его за вялость. (Все-таки Лео был уже пацан будь здоров, и у него были свои мозги, а не только повторялка, как у многих.) Но то, что шевелилось и щемило в нем, когда он соприкасался с родным, бобриным, было ново и пронзительно высоко – иногда даже слезы подпирали.