Лет тридцать назад, когда пошатнувшийся сталинизм начинал восстанавливаться в правах и гайки завинчивались все туже, неизвестно каким образом на экраны просочился документальный фильм о судьбе бардовской песни, в очередной раз пребывавшей под официальным запретом, в загоне, как тогда говорили. Коротенькую двухчастевку крутили вместо журнала, третьим экраном, в самых дальних кинотеатрах на тогдашних киевских окраинах. В жуткую холодрыгу, прогуливая уроки, голодные, в захудалых пальтишках тащились в отмороженном трамвае с застывшими узорами на окнах куда-то на Максима Кривоноса, на Чоколовку. Несчастные, озябшие, дующие в прохудившиеся дырявые перчатки, с десятью копейками в кармане, чтобы в десятый-двадцатый раз увидеть кинуху про бардов. В фильме пели их кумиры, песни которых они слушали на бобинах длинного, неуклюжего, как шкаф, магнитофона «Днепр» – неслыханной роскоши по тем временам. Слушали, но самих никогда не видели, не представляя себе, какие они – Ада Якушева, Юрий Визбор (говорили: Визборн, потому что нигде фамилию в печатном виде не встречали), Юрий Кукин, Володя (тогда для всех еще – Володя) Высоцкий. И – о, чудо! – сам Булат Шалвович (думали: Шарлович) Окуджава (ситали: Акуджава). Да, все воспринималось на слух, телевидение только проклюнулось, но их-то и после никогда не показывали.
Сами купили в складчину семиструнку за шесть рублей тридцать копеек – цена трех футбольных ниппельных мячей. А мяч был тогда один на три улицы. Только-только освоили семиструнки, крутили «восьмерки» неумелыми, не гнущимися пальцами, уединялись за помойками – отовсюду гнали. В кино отогревались, ловили каждое слово, сидели с открытыми ртами. Журнал быстро кончался, чтобы не выходить на холод, оставались на весь фильм, дремали полтора часа в тепле, прятались за шторами в темном зале. Пока уборщицы шустрили вениками, «канали» на следующий сеанс, иногда и на третий, «для закрепления», хотя знали наизусть не то, что каждую песню – каждое слово, жест, аккорд. И слова диктора за кадром, и тексты песен.
Образ Булата из той кинохроники врезался на всю жизнь – высокий, худой, с залысинами и «грузинскими» усиками, в расстегнутой белой рубахе, с пристальным взглядом внимательных глаз, «и пять морщинок на челе – от празднеств и обид». Таким я его и представлял по песням. Голос – густой, интонации – вариативные, не допускающие диктата, монополии на истину. Внимательно выслушивает вопрос корреспондента, деликатность и интеллигентность в каждом слове, каждом жесте. Не стал становиться ни на одну сторону – противников и сторонников авторской песни. Сказал только: «А все это – на нашу мельницу, мельницу искусств…» Оказывается, песни давно не пишет.