Lucidity. Cны о режиссуре - страница 6

Шрифт
Интервал


(с помощью которой мы должны будем отыскать сам объект воспоминания), 2.) внимание (которое мы должны концентрировать на объекте воспоминания), 3.) мысль (которую мы будем нашим воспоминанием пробуждать), – словом, все самое полезное в нашем психическом аппарате. Память – это важнейшее. Суфийское «вспоминание Аллаха», «беспрерывная молитва» святых отцов православной церкви, или все то же «вспоминание себя» Гурджиева, – все это, в сущности, одна и та же практика. В каждом конкретном случае у человека разные святыни, – это дело традиции и места рождения. Но механизмы, пожалуй, везде одни и те же. Впрочем, я и тут не берусь утверждать что-либо определенное: я только описываю свои ощущения. Все это, конечно же, лабиринт. Но я не вижу иного способа выбраться из него, кроме как с помощью мышления. Иногда из этого лабиринта меня выхватывает Нечто, – это всегда экстремальный накал переживаний. В них я не принадлежу себе, хотя именно в таких переживаниях я и обретаю свой наибольший духовный объем. И состояние эйфории, какого-то пугающего блаженства, отрывающего от земли, вырывающего мою душу из капсулы моего тела, – состояние это потом долго еще не отпускает меня в сомнамбулических токах мира «реального», внешнего. Я проваливаюсь в новую реальность, в новое время, и уже не могу узнать себя прежнего: ведь человек это не только совокупность качеств, но еще и капсула времени… —

7. «Сон тени – человек»

У нас на курсе, среди филологов, ходила некогда забавная побасенка, – что, мол, Сэмюель Кольридж в период своей болезни летом 1797 года (послужившей, как известно, отменным обстоятельством для создания автором его знаменитого «Видения во сне, или Кубла Хан», о котором мы читали у Борхеса), – велел вышить бисером на подушке, служившей ему в ту пору, золотой изогнутый ятаган, полумесяц разящей сабли. Оружие это символизировало, по тогдашнему нашему незрелому представлению, единственный и последний оплот хворого поэта: его дивные грезы, феерические фантазмы, видения и миражи. Дальнейшие же наши литературоведческие измышления весьма, однако, видоизменили этот художественный миф: оружие романтического поэта теперь отнюдь не сон, не видения и не сказочные его дремы, – но нечто иное, отчаянно им противоборствующее. Клинок разит небытие. В последней из сохранившихся од («Алкмеон», Пиф. 8) фиванца Пиндара, из Киноскефала, сына Даифанта, – читаем великолепные, незабываемые строки о прискорбной доле человеческого рода: «Сон тени – человек!». Люди – это только скоротечные вспышки, излучения и миражи некой Вселенской Воли, Вселенской Души. Некто, Существо, не поддающееся никаким моральным или философским определениям, – Некто мыслит наш мир. Фантазмы Его, вся Вселенная, все мы, мир, человек, – все это лишь временные психические вспышки. Волны. Импульсы. Миражи. Все мы, наш мир – это лучи Сверхсознания: мертвого (если верить Ф. Ницше), но несущего свои космические вибрации механически и инерционно, – подобно тому, как мы видим в небесах свет далекой звезды, давно уже угасшей. «Наш мир – на грани исчезновения!», говорят суфии. Излучения. Или – сны. Так, может быть, и Кольридж боролся с некой роковой Тенью, чьим Сном он себя никак не хотел признавать, – а потому и велел вышить на своей подушке золотой ятаган: наивно, конечно же. Но ведь поэты, а романтики в особенности, – всегда отличались своей экстравагантностью. (Нам достаточно вспомнить славного опиокурильщика Эдгара Алана По). Да и романтизм в целом, как культурное явление, знаменит своим богоборчеством и демонизмом: «Сон тени – человек!», – это недопустимо.