Вновь в полном одиночестве сижу на берегу лесного озера у костерка. Опять та же одинокая чайка, невесть как залетевшая сюда, кружит над водной гладью.
Из-за деревьев выходит седобородый старик, подходит ко мне, безо всякого вступления рассказывает бесцветным голосом:
– На прошлой неделе умерла моя старуха. Мы прожили с ней, моей голубушкой, пятьдесят лет. Двух сыновей родили. Зачем? – Старик смахнул ладонью слезу, упавшую на бороду. – Старший сын спился и повесился, младшенького сыночка в гаражике, где он мотоцикл держал, убили. Из-за этой железяки и убили. Старуха через две недели после похорон сыночка померла, оставила меня одного на белом свете.
Старик безнадежно машет рукой, уходит.
Я смотрю на маленькие языки пламени умирающего костерка, шепчу про себя слова Татхагаты: «Все вещи нереальны, они – мираж; единственная правда – Нирвана».
Жара – за тридцать по Цельсию. На небе ни облачка. Лишь у самого зенита – сиротливый облачный штришок, как будто кто-то слегка коснулся кистью небосвода.
Мы с ним спрятались от палящих лучей солнца на тенистом пригорке под сенью двух старых разлапистых елей. Слева от нас – лес, сладко пахнущий нагретой солнцем хвоей, справа течет безымянная речушка. На этом берегу ее между грациозными бузиновыми деревцами (догадался бы кто-нибудь сочинить сказку: «Давным-давно жила-была на белом свете русская балерина, которая потом превратилась в прекрасное, сиротливо-одинокое бузиновое деревце…») козы и овцы лениво щиплют траву; а на том берегу, на косогорье, пасется стреноженный цыганский жеребенок, такой же черный, как вон те два ворона, что сидят на обломке ствола, тесно прижавшись друг к другу. Эта мудро-отрешенная пернатая парочка чем-то напоминает стариков, много повидавших на своем веку.
Сверху вниз по косогору сбегает к неглубокому пруду осиновая рощица. В пруду купаются дети и собаки. То и дело взлетающий высоко над прудом и шлепающийся в воду резиновый оранжевый мяч, сверкающие на солнце брызги воды, крики, смех, визг, лай – все это сливается в неумолчный гомон.
– Сколько же лет, дружище, мы не виделись с тобой?… – произнес он задумчиво.
– С тех пор, как ты уехал в Москву, прошло ровно тридцать лет, – сказал я, вспоминая тот знойный июльский день, когда вся наша компания провожала его.
На привокзальной площади он, повернувшись лицом к городу, изрек не без патетики: