Даниэль стал звать на помощь, хватаясь за спасительную надежду, что кто-нибудь должен его услышать или… он проснется. На короткие секунды он замолкал, оглядываясь и всматриваясь вдаль. Но помощь не приходила, и это была явь. Не кричать было хуже, чем кричать. И он опять, надрываясь, начинал звать кого-то до потери дыхания, вкладывая в свой крик ярость отчаяния, ярость бессилия и ярость всепоглощающего страха. Так кричат все – и звери, и люди, – за миг до гибели, но не готовые умирать. Наверно, его крик раздавался далеко по равнине, но никого не вспугнул, не насторожил и не разбудил, ни птиц, ни зверей, ни людей. Никто не пришел – даже из любопытства – посмотреть, кто тут кричит. Это была необитаемая, непонятная, бескрайняя, как океан, степь.
Когда Даниэль, наконец, понял, что он совершенно один, оглохший, с парализованными ногами, со страшной болью в спине, посреди неизвестной равнины, на которой он непонятно как он оказался, его охватила паника. Он захлебывался в рыданьях, бил кулаками по траве, по своим бесчувственным ногам, засовывал указательные пальцы в уши так глубоко, словно хотел проткнуть насквозь свою глухоту.
– За что-о-о?! Почему-у-у?! Что это зна-а-ачи-и-ит?! Не хочу-у-у-у!
Через какое-то время Даниэль почувствовал, что надорвал горло. Он перестал кричать и, уткнувшись лицом в траву, горько, зло и безнадежно плакал, подвывая. Плакал, пока не уснул.
Пробуждение принесло новую волну отчаяния. Помимо того, что Даниэль был измучен болью, голоден, от него исходил плохой запах, – он несколько раз уже непроизвольно помочился, – он содрогался от мысли, что в Москве остались в неопределенной незавершенности важнейшие дела, которые требовали его срочных распоряжений, и если эти распоряжения в ближайшее время не будут выполнены, то случится что-то непоправимое, чего нельзя допустить. Почему-то он не мог вспомнить подробно, что именно осталось незавершенным, но он точно помнил, что это было очень важным для него и для других людей, и невозможность закончить эти дела страшно угнетала его. Внезапно он со всей очевидностью осознал, что даже не может сообщить никому, где он и что с ним, и главное – неизвестно, когда он сможет отсюда выбраться, и сможет ли вообще. Тогда у него случился приступ удушья на нервной почве. С огромным трудом он сумел преодолеть его, вернее, дождаться, пока дыхание не выровняется, поскольку понял, что выбор такой – или он задохнется, или он будет выравнивать дыхание. Подобные астматические спазмы повторялись, как только Даниэль начинал слишком сильно нервничать. Он пытался запретить себе думать. Страх перед удушьем стал сильнее, чем беспокойство о незавершенных делах. Но стоило ему сказать себе «не думай», как мозг предательски вызывал в памяти именно то, о чем нельзя было думать, а ожидание приступа немедленно провоцировало его начало.