Не могли не тревожить его и соображения о своем воспитаннике. Пока не была объявлена война, плавание мальчика не казалось чем-то необыкновенным (изредка случались такие дела и раньше). Но теперь… Может быть, не раз Николай Константинович размышлял: не отправить ли мальчика обратно, найдя для него подходящих попутчиков? Что его удержало от такого решения? Надежда, что опасность невелика и шансы встретить противника в громадном океане ничтожны? Или боязнь поранить душу мальчика разбившимися мечтами? Или… ожидание, что при благополучном исходе плавания в Морском корпусе появится юный кадет с фамилией Гарцунов? Пусть и не родной, а приемный, но все-таки – свой… У кого из флотских офицеров нет мечты продолжить среди будущих моряков свою фамилию?
Про все эти размышления мы тоже можем лишь гадать…
Как и про то: получил ли капитан второго ранга позволение у начальства взять с собой мальчика или сделал это на свой страх и риск и лишь после отхода внес его в судовую роль? Если так, то он немалым рисковал, но… опять же, что мы можем знать о причинах его поступков?
Понятно, что и Гриша ничего этого не знал. Он жил в нервном ожидании, в смеси радости и беспокойства, которые смягчались лишь беседами с доктором. Гриша скоро привык к Петру Афанасьевичу, и тот стал ему казаться даже больше «своим», чем Гарцунов.
Здесь, в Петербурге, догнали Гришу и Николая Константиновича письма из Турени. В них говорилось, что дома все благополучно, что весточки, отправленные Гришей с пути, получены и что все по нему скучают (Гриша неловко покряхтел, глотая комок и пряча от доктора глаза). И все расписались, даже кухарка Арина крупно нацарапала свое имя. А Лизавета-красавица приложила к листу ладошку, которую старшие девочки обвели чернильной линией.
Письмо пришло к Пасхе. А в середине пасхальной недели командир «Артемиды», доктор и Гриша по тракту с раскисающим снегом отправились в Архангельск. Там офицеры и команда брига (люди, по словам капитана, отменно надежные) давно уже готовили судно к плаванию.
В Архангельске пахло отсыревшим деревом. Весь город был деревянный, не то что Петербург. Это напомнило Грише Турень.
На дорогах сверкали лужи, сугробы рыхло оседали у заборов, и зеленая (как Агейкино стеклышко) трава смело пробивалась в проталинах. Гавань, однако же, была наглухо скована белым, отражающим солнечное сияние льдом, и в этот лед там и тут вмерзли торговые суда. А среди них, у самого причала, и бриг «Артемида».