Нехватка личной свободы искупается у нас языковы́ми вольностями: гульливым ударением2, своенравным порядком слов, сильной и язвительной лексикой.
Вольное русское слово чарует и околдовывает; оно бередит раны и веселит сердце, врачует душу и восстанавливает попранное чувство справедливости.
Одно-единственное, вольное русское слово может превратиться в окончательный приговор какому-либо политическому деятелю. Или стать лексическим памятником исторического события.
Каждый неологизм наш – или прозрение, или пророчество.
Свою «Историю Пугачёвского бунта» Пушкин завершает словами: «…Народ живо ещё помнит кровавую пору, которую – так выразительно – прозвал он пугачёвщиною».
Наше время удостоилось от народа не менее звучного наименования.
С первоначального, беспечального детства родители, зачастую сами того не ведая, «вооружают» своё чадо разнообразными корнями, суффиксами, приставками и флексиями, которые будут служить ему всю оставшуюся жизнь.
Вырастет дитятко, глядишь, всё и пригодится, в дело пойдёт.
Весь язык русского народа литературен.
Живая русская речь, не ограниченная жёсткими рамками, всегда вольнолюбива, всегда насмешлива и непокорна.
Народ3 уже не безмолствует.
Народ сопротивляется – пока в основном словесно, в том числе с помощью приставок, суффиксов и моделей российского словообразования, проверенных веками.
Да разве может быть русская речь вне истории, вне политики, вне страсти, вне борьбы?
«В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Оно было в начале у Бога. Всё через него начало быть», – таковы первые строки Евангелия от Иоанна.4
Дай-то Бог, чтобы всё и всегда не только начиналось, но и завершалось Словом.