Но в последовавшие за этим дни произошло то, чего она никак не ожидала. Аристид вдруг утратил свою горделивую осанку. Он перестал ходить по комиссариату с победным видом. Огонек в его глазах потух. Весельчак Аристид, не терпевший ни малейшей паузы в разговоре, прекратил беспрерывно болтать. Его незатейливых шуток почти не было слышно, он словно сбросил броню. Его остроты звучали фальшиво, больше не вызывали такого смеха, как раньше. Он еще пытался по инерции вставлять колкие замечания, но в них не было прежнего задора, лихости. Казалось, нужно вставить ему в спину ключ и трижды повернуть, чтобы вновь завести механизм. Виржини тратила всю свою энергию, скрывая собственную грусть и дома, и на работе, изо всех сил старалась не думать о том, что произошло, но не могла ни на миг забыть об этом – ни вечером, перед сном, ни ночью, когда вставала к сыну, ни утром, когда звенел будильник, ни в ду́ше, ни на дежурстве, ни на ковролине рядом с Максансом, ни когда развешивала белье, ни когда на экране мобильного высвечивался номер Тома́ или матери. Но при всем при этом сдалась без боя не она – сдался Аристид.
Они сразу же перестали встречаться, и это вызывало у него глухой гнев. Его будто отправили в отставку. Получается, он был для нее лишь игрушкой, лакомством, развлечением. Он вдруг ощутил непонятную, мучительную, искреннюю боль. Он устал сам от себя, от своего шумного поведения, от своих избитых острот, устал беспрерывно восклицать: «Ола, ке таль?»[4], бессмысленно расходовать жизненные силы и энергию, подобно клоуну, уставшему надевать ботинки шестидесятого размера: он стал чувствовать себя заложником собственного образа, собственной несостоятельности и не мог больше играть свою роль, он утратил вкус к жизни и ее смысл. Он словно вдруг осознал, насколько пусто и незначительно его существование, насколько бессмысленным оно всегда было и насколько мелким останется. При этом он заделал Виржини ребенка. Он оказался на это способен, он, скоморох от полиции, оказался способен создать существо из плоти и крови. Он, любитель передернуть в туалете комиссариата, сумел, сам того не желая, создать что-то настоящее, значительное, но Виржини тут же отняла это у него.
Он смутно осознавал, что эта мысль вполне может лишить его сна на всю оставшуюся жизнь.