Хотя мне кажется, что она первая так скажет, но я киваю головой и слушаю дальше, стоя у раковины. Люблю чистить картошку овощным ножом. Поэтому соседка меня уважает, а мою жену – нет.
– Да и жизнь у нее, у этой Анны Федоровны, глупая, – продолжает Елизавета Никитична. – Глупая жизнь… На что у меня наперекос, а у нее и не придумаешь как… Мой-то с войны не пришел, а ее, слышал?.. А-а, то-то… А ее этого как в тридцать седьмом взяли – так она его и ждала… Ждала и ждала… А чего ждать?.. Я-то своего сначала тоже ждала, а потом бы, знаешь, если бы не Валюшка моя убогонькая, я бы ка кого безногого привела… И фотографию его держит. Ну? Скажешь, что умная?.. Жизнь-то впустую прошла, за хлебом вон к старости некого поп росить… А соседи-то, Зайцевы, так и ждут, чтобы она прописку поменяла… на Волково кладбище… Спят и видят… Их же четверо, считай, и Жорка свою прописал – значит, пять… и будет у них трехкомнатная, а я, выходит, блокадница и с инвалидом, уроненным в роддоме, должна смотреть, как они получают… А тихая, главное, старуха. Лежит и на меня смотрит, – да куда же она без ноги, сам посуди?..
Я отворачиваюсь, мне трудно становится дышать, хотя в своей жизни я слышал разные истории.
Аня вспомнила о себе, взглянув на свои руки. Они лежали на вагон ном столике, полусогнутые в пальцах, ребром на светлом пластике и, дрожа, касались друг друга подушечками. Свежий бледно-розовый лак на ногтях вдруг заинтересовал ее, и она пристально разглядывала следы кисточки. «Мама умерла», – подумала она спокойно.
Все сегодняшнее утро, получив телеграмму, плача, собираясь в до рогу, покупая билет, выехав из Ленинграда и проехав несколько часов, Аня панически боялась этой фразы. Она говорила с кем-то и о чем-то: с кем и о чем она не помнила сейчас. Бывали моменты, когда она забывала, что ей делать дальше. Она минут десять стояла в кассе Московского вокзала и разглядывала железнодорожный билет.
Сейчас она вспомнила себя. Слез не было. Не было горя и боли. Было неприятно пусто, как после болезни.
Аня встала и прошла к проводнику. Проводник сидел в своем купе в сбитой на затылок фуражке и, зевая, смотрел в окно. Его большегубое широкое лицо медленно повернулось – поплыло – к ней. Небольшой интерес тут же потух в его глазах, как только он вспомнил, что он проводник.