Артикль. №4 (36) - страница 50

Шрифт
Интервал


Славик потер лицо рукой и посмотрел на ладонь. На ладони краснели следы помады Зябликовой…

Валентин Толецкий

На дне

Фрагменты из романа

Beethoven. Sonata №31,

in a flat major.

Глаза открылись.

Но ничего не изменилось: та же темнота, что и прежде, и что-то в ней есть, различить невозможно, только представить…

Первым тихо заговорил вопрошающий: «Что там? Где? На чем все остановилось?»

И словно из глубины, невнятно слышится: «Там, на том дне лета». Что за день? Сторожащий время шепчет: «День лета Господня, десятое июня».

Ах, да, ведь и сегодня десятое. Ее день… Какое совпадение! Но про нее потом, потом.

Или не день, а дно? Дно лета?

Нет, это дно Леты.

Теперь он понял, где пропадал в долгие часы ночных забвений и затерянности.

Лета постепенно вымывает из тебя все, что ты знал и помнил раньше, но не все растворяет бесследно, часть былого навсегда остается на ее дне. Там и находишь свое забытое и незнаемое.

Но сейчас со дна надо подняться наверх.


Когда-то он легко уплывал против течения Леты – далеко, туда, где никто не сторожил время, где он невесомо витал в гамаке между сосен, улетающих с ним к таким же невесомым облакам в голубое небо – бездонное, там ведь нет никакого дна. И в солнечно-высокой хвое, чуть покачивая ее, ровно шумел не стихающий теплый ветер из-за ближнего леса, которому не было конца, как и детскому лету. А с террасы доносилось бабушкино: «Иди к столу!». «Иду-у-у!» – и на бегу босыми ногами ощущал смешное покалывание старых сосновых шишек в траве. И после обеда на велосипеде на станцию, где на деревянном прилавке под навесом продавали в газетных кульках лесную землянику, и запах ее смешивался в жарком воздухе с запахом горячих на солнце шпал – запахом дальней дороги и безвестных полустанков.


Все-таки надо всплывать.

Почему сегодня ушел на дно? Не много пили на проводах, не усталость навалилась.

Потому что вернулся сюда, откуда все начиналось, и здесь ночью затянуло в летний омут.

Хорошо, что вернулся, что этим днем, и до начала зимы еще можно быть. Что-то еще очень хорошее… Да, осенью последний раз наверх, на Дыхтау. И лишь только прозвучало внутри имя горы, ощутил холодящее душу дыхание вершины, и зардела закатным светом на далеком снежном склоне радость…

Поднялся, пошел к окну, с беспросветно задернутыми шторами, потянул тяжелую ткань в разные стороны – плеснуло солнцем на темный паркет, отблеснуло в зеркале. Открыл форточку. «Сквозь фортку кликну детворе: „Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?“» – «Третье тысячелетие, Борис Леонидович. Двор бездетный, безголосый, безлюдный, заставленный машинами. Но все еще висит у меня на стене портрет Толстого за столом, карандашный набросок вашего отца, подаренный мне вашим сыном Евгением Борисовичем».