Ночь кончалась. Бледный свет петербургского зимнего утра понемногу проникал в вестибюль, в котором мы находились. Приток народа и волнение все возрастали около комнаты, где император в тяжелых страданиях, но в полной ясности ума боролся с надвигавшейся на него смертью. Наступил паралич легких, и, по мере того как он усиливался, дыхание становилось более стесненным и более хриплым. Император спросил Мандта: «Долго ли еще продлится эта отвратительная музыка?». Затем он прибавил: «Если это начало конца, это очень тяжело. Я не думал, что так трудно умирать». В восемь часов пришел Баженов и стал читать отходную. Император со вниманием слушал и все время крестился. Когда Баженов благословил его, осенив крестом, он сказал: «Мне кажется, я никогда не делал зла сознательно». Он сделал знак Баженову тем же крестом благословить императрицу и цесаревича. До самого последнего вздоха он был озабочен тем, чтобы выказать им свою нежность. После причастия он сказал: «Господи, прими меня с миром» и, указывая на императрицу, сказал Баженову: «Поручаю ее вам», и ей самой: «Ты всегда была моим ангелом-хранителем с того мгновения, когда я увидел тебя в первый раз и до этой последней минуты». Во время агонии он держал еще в своих руках руки супруги и сына и, уже не будучи в состоянии говорить, прощался с ними взглядом. Императрица держалась с изумительным спокойствием и стойкостью до той минуты, когда собственными руками закрыла ему глаза. В десять часов нам сказали, что император потерял способность речи. До тех пор он говорил голосом твердым и громким и с полной ясностью ума.
Я была в комнате графини Барановой, окна которой выходят на улицу. Утренний туман рассеялся. Под ослепительным солнцем сверкал снег и иней на деревьях Адмиралтейского бульвара. Проехали несколько мужиков, равнодушно лежа в своих розвальнях. Жизнь текла обычным порядком, беззаботно и бессознательно в двух шагах от комнаты, где умирал император! Контраст так поразил меня, что я поспешила уйти в церковь, где шла прежде освященная обедня, так как была пятница. В последний раз я слышала, как провозгласили имя императора среди живых. Еще молились о его здравии.
Что касается меня, я не знаю, было ли молитвой то, что во мне происходило. Всякое человеческое чувство было как бы уничтожено во мне перед лицом великой тайны смерти, совершавшейся на моих глазах в обстановке такой величавой и потрясающей. Мне бы казалось кощунством даже в глубине своей души молиться о выздоровлении императора или о продлении его дней. Рядом с этим смертным одром Бог, вечность представлялись мне единственной подлинной действительностью, смерть – переходом к этой великой реальности, а земная жизнь – сновидением или призраком, не достойным ни наших молитв, ни сожалений.