– Я смотрел… – отдуваясь, откидывается этот человек, такой мягкий, округло любезный, человек, который и мухи, поди, ненароком не придушил, не изломал руганью губ – он решает за тысячи гамлетов: быть им или не быть. – Почему картина?.. – взял со стола пачку дешевых сигарет, задымил. – Видите ли, в строении клеток существенной разницы нет. Все эти нервные опухоли плохи тем, что трудно поддаются лечению. И рентгену, и химии. Но… – видимо, все же что-то заметил на лице собеседника, – если радикально, тогда можно надеяться…
На свидание я мог опоздать, на дежурство, но к тебе никогда. Но не самый первый я был – по морозной ноябрьской рани являлся сюда невысокий, худой гражданин. Уже тронутый – осторожно – сединами. И кожан на нем старый, черный, уже с продресью. Кепка плоская, нос рулем, а глазницы глубокие, как воронки с осенней водой – налиты темной печалью. Из краев дальних, благословенных гражданин этот прибыл. Как взойду на лестницу, где напротив раздевалки дежурят три стреноженных стула – так далекий гость этот непременно привстанет, вежливо потеснится, чтоб и мне и портфелю моему выкроить место. А чего там выкраивать, места всем хватит, даже тем, что не думают где-то в это утро ни о чем таком скучном. Не охочи мы с мамой до досужих родительских пересудов: хвастать нечем, а чужое возьмешь – и свое отдай. Потому молчим. Правда, видел: так, за малой нуждой, из Грузии не потянешься. Ну да Бог с ним, у него свое, у нас тоже в коробочке что-то взбрякивает.
День молчал, два молчал, но здороваться начали – как британские пэры, кивком лордовым. «У вас кто здэсь? – однажды осторожно придвинулся, покачал головой. – У меня син. – И смолк на минуту: одно горе, одногорцы мы. – Читырнацать льет». – «Что с ним?» – уже лез я. «Ни знаю… – вздохнул, – опухаль, гаварят. Сухуме лежали… гаварят, Ленинград везите, может, там что зделают. А так кровь харошая. Ринген делать будут».
Значит, тоже к Динсту: «Поди ко мне в ступу, я тебя пестом приглажу». Выглянула его жена, вышла на лестницу, опасливо обернулась, поздоровалась. Невысокая, полноватая, глаза добрые, даже страдание в них заглажено ласковым светом: «Ничего сегодня, паел… немножка, улибнулся…» – и сама озарилась. Какая же деликатная – вот, по-русски при мне. И теперь, когда и чужому все ясно, начала по-своему, быстро, сурово.