Ну, а я, скотина, завистливо думаю: у тебя, старина, еще три сына. Конечно (мать моя говорила в детстве, когда еще брат не погиб на фронте), какой палец ни порежь, все больно. Особливо этот, мизинный, любимый. Да ведь у меня, дурака, вся пятерня однопалая.
Завтра они уезжают. Ленинград сделал свое дело, Ленинград может уходить. Мне и вчуже страшно за них: как поедут? «Самалетом…» Нет, вообще – как? Ни с чем. С этим. Что же дальше им делать? «Прыежайте нам Очамчире, гостем будете». Проходит мимо их лечащий – молодой, степенный очкарик, без двух минут кандидат, без столетия врач. Арсен так и не смог сказать мне, чем болен Нугзари. Остановил я тогда как-то этого, спросил. Усмехнулся он – спокойно, решенно, ведь еще там, в Сухуми, биопсия сказала: ретикулосаркома. И сейчас, напутствуя этого обгорелого отца, все же старается как-то поаккуратнее вложить в «очи черные», очамчирные, непонимающие, молящие и надеющиеся, что, мол, все еще может быть. И уже перетаптывается, не знает, как «отвалить», а тот смотрит, смотрит, ждет, и так больно видно, что до него не доходит, не может дойти. Никак! ни за что!
Вот уж кошки, собаки, вороны, три стреноженных стула – и те поняли, только не он. В кожане, большеголовый, с насупленным козырьком кепки. Щеки щетинисто одрябли, стекли по скулам, горбылем выторчнулся нос. «На восым килограмм пахудел». Ох, как быстро горе его створожило.
«Прыежайте нам Очамчире…» – еще отдается в ушах, когда в коридоре у Динста вижу двоих. Тоже с Юга. Гражданин лет тринадцати и его дядя, на днях познакомились. Бакинцы. Этот мальчик-мужчина такой же дендиватый, как дядя, совсем взрослый. На обоих отличные костюмы, мясистые кожаные ботинки, европейские пальто, а вот кепки грузинские – «аэродромы». А еще он бледный, подсиненный – племянник, будто от снегов северных, а не с Каспия этот маленький принц. Опухоль кишечника. Динст согласился перед операцией пооблучать, но дядя колеблется, звонит в Баку. «Отэц не хочет». – «Ну, не хочет, как хочет, – буркнул Динст, но долг превыше обиды: – Вы не понимаете, что другого пути нет». – «Я понимаю, но отэц не хочет».
Что мне слушать, отэц не хочет, а я что, дядя? Все, хватит динстовых «рЭнтгенов».
Мальчик сидит в коридоре, безучастный, бледный, спокойный. Кажется, он больше всего озабочен тем, чтобы видели, какой же он комильфо. Интересно, о чем еще думает? Уж наверняка не о том, почему у него такое лицо, а у дяди неизносно вечное, крепкое, загорелое. Не о том, как мало осталось. Но о том, как там девочки и друзья без него. И, если положат, то долго ль протянется эта волынка. И о том, как противно здесь пахнет рентгеном. И как плохо одет этот русский, что так смотрит, смотрит, противный, и таскается со своей девчонкой. Не Нугзари, о, нет, но ведь – мальчик, ребенок, человек.