– А вот и наши подъехали, – тот, кого назвали Шонхором, выглянул в окошко. Он был невысокий, восточного вида и лысый, как коленка. – Чингиз, я пойду за своими пацанами пригляжу. А ты смотри, пленных не угробь. Сам голову снимет. Сказал, чтоб волоса не упало.
– Да знаю я, – грубо отмахнулся тот, кого назвали Чингизом. Несмотря на имя (хотя это могла быть и кликуха), которое ассоциировалось у Окурка с узкоглазыми людьми, он был на внешность чисто русак – пузатый, бородатый, в лохматой черной шапке, с большим красным фурункулом на щеке, похожим на вишню. Изо рта у него нестерпимо воняло.
– Э-э, бабка, ты чего? – вдруг вырвалось у одного из автоматчиков.
Только сейчас они заметили, что старуха, которую, как не представляющую интереса, ненадолго упустили из виду, сползает по стене, держась за сердце.
– Мама! – Окурок хотел броситься к ней, но второй часовой заступил ему дорогу и толкнул прикладом.
– Не дергайся. Ей уже не поможешь, – Шонхор наклонился и положил старухе руку на шею, потом посветил в глаза. – Душа выходит. Кондрашка хватила.
– И правда… Не дышит, – убедился Окурок, когда его наконец-то допустили к ней.
Дыхания не было. То, что в первую секунду он принял за ее дыхание, было его собственной дрожью. Пульс, едва ощутимый, с каждым ударом слабел.
– Что ж вы сделали, блин? – только и выдавил он из себя.
Никаких крепких выражений, которые он так любил. Могли и рядом уложить. С них станется.
– А мы-то с какого бока? Каждому свой срок, – философски заметил лысый.
– Кажись, окочурилась со страху, – кивнул бородач, – Шонхор, прикапывают пусть твои. Моим людям щас могилы копать не с руки. Нам надо весь этот гадюшник разведать.
– Сделаем, – кивнул косоглазый и, высунувшись на улицу, зычно крикнул: – Доржи, Бурульдинов! Ко мне! Похороните старуху вместе с нашими.
Ему даже не позволили с ней попрощаться.
Они вышли во двор. Окурок, он же Дмитрий Савинов, которого до сих пор конвоировал один из автоматчиков – он про себя называл их «солдатами» – вдруг почувствовал незнакомый укол боли – не в груди, а в душе. Вспомнил все…
Как она ему последние куски отдавала. Как рассказывала про старый мир, про разные его чудеса. Как жизни учила насколько могла – отца он своего никогда не видел, а сменявшиеся у нее в те годы, когда она еще не была старухой, хахали были готовы отвесить малявке только подзатыльник. Это были первые послевоенные годы. Время жуткое, даже страшнее, чем теперь. Земля тогда почти не родила. Ходили в Сталинград, на пепелище банки консервные откапывали. Дохлую собаку за царский ужин считали. Иногда рвало – и поди пойми, от «лучевой» или от той банки. Но как-то выжили, как-то сдюжили… И вот поди ж ты – такая нелепая смерть. Вроде и не убили, а если бы не эти гаврики, могла бы еще пару лет проскрипеть.