. Говоря о мистике Соловьева, мы имеем в виду, конечно, не эксперименты в области спиритизма и оккультизма юного адепта тайных наук, странствующего, подобно ренессансному подмастерью, в погоне за тайными знаниями по всей Европе (с главной остановкой на пути этих странствий в лондонском Британском музее), не разного рода эзотерические опыты и тому подобное
[176], но те три видения Софии – Премудрости Божьей, свидетельства и упоминания о которых находятся в поэме
Три свидания[177]. Все творчество Соловьева этого периода отмечено печатью теософии, разумеется, как подчеркивает это Г. Шолем, “в старом, добром, всеобще принятом смысле этого слова” иначе говоря, как пишет этот знаток иудаизма, в том значении, которое это слово имело “до того, как с его помощью начали обозначать современную
псевдорелигию[178]. В этом значении, как заметил русский исследователь С. Хоружий, не только софийная мистика Соловьева имеет ярко выраженный теософский характер, но весь его философский “дискурс” этого периода разворачивается в рамках дискурса, характерного для теософии
[179].
Спор о характере мистических, “софийных” переживаний Соловьева не закончен, вопрос остается открытым, и мнения здесь разделились – от апологетики до церковной “анафемы”[180], от некритического их принятия до попыток уменьшить, снизить значение “мистики” Соловьева, свести ее к одному лишь ощущению “Всеединства” (А. Лосев)[181] и до недавно появившегося, можно сказать, шокирующего в сравнении с прежними анализами, выдержанного в духе постмодернистской “деконструкции” аналитического исследования С.С. Хоружего, указавшего на неоднозначность мистики Соловьева, на ее замаскированный эротический фон, происходящий из отделения строя мистики от аскезы, “подавления” сферы инстинктов и влечений и т. п. В сопоставлении с апологетическими интерпретациями, лишенными тени критики, та позиция, какую занял в этом вопросе, к примеру, С. Булгаков, может сегодня, в эпоху всеобщей деструкции и “деконструкции” показаться несколько наивной. Но это не значит ошибочной. Булгаков, обращаясь к образу Алеши из Братьев Карамазовых и пережитой им “минуте” единения со всем миром, писал, что Соловьев был не только “философом Души мира” но так же, как Алеша, “пережил “такую минуту”, познал ее в своем мистическом опыте” Можно, конечно, не верить в истинность этих переживаний, добавляет богослов, или объяснять их на “медицинской” основе, но бесспорным для Булгакова оставался тот факт, что мистические переживания, связанные с Душой мира, представляли собой “наиболее интимный, и как раз поэтому наиболее существенный, основной” момент духовной жизни философа, что Соловьев “знал, о чем говорит, философствуя о Душе мира: была она для него не только рациональной идеей, но и ощутимой правдой”