– Он в сознании, – слышал я.
– Я вижу. Наркоз.
– Все готово, профессор.
И все по-французски, быстро-быстро, проникая в сознание или скользя мимо в хаосе непонятных, закодированных терминов. Потом все погасло: и свет, и мысль – и вновь ожило в белизне оформления. Опять склонялись надо мной незнакомые лица, блестело что-то полированное – ножницы или ложка, ручные часы или шприц. Иногда никель сменялся прозрачной желтизной резиновых перчаток или розовой стерильностью рук с коротко остриженными ногтями. Но все это длилось недолго и проваливалось в темноту, где не было ни пространства, ни времени – только черный вакуум сна.
Потом картины становились все более отчетливыми, словно кто-то невидимый регулировал наводку на резкость. Худощавое строгое лицо профессора в белой шапочке сменялось еще более суровым лицом сестры в монашеской белой косынке; меня кормили бульонами и соками, пеленали горло и не позволяли говорить.
Как-то я все-таки ухитрился спросить:
– Где я?
Жесткие пальцы сестры тотчас же легли мне на губы.
– Молчите. Вы в клинике профессора Пелетье. Берегите горло. Нельзя.
Однажды склонилось надо мной знакомое до каждой кровинки лицо в дымчатых очках с золотыми дужками.
– Ты?! – воскликнул я и не узнал своего голоса: не то хрип, не то птичий клекот.
– Тсс… – Она тоже закрыла мне рот, но как осторожно, как невесомо было это прикосновение! – Все хорошо, любимый. Ты поправляешься, но тебе еще нельзя говорить. Молчи и жди. Я скоро опять приду. Очень скоро. Спи.
И я спал, и просыпался, и ощущал все уменьшавшуюся связанность в горле, и вкус бульона, и укол шприца, и вновь проваливался в черную пустоту, пока наконец не проснулся совсем. Я мог говорить, кричать, петь – я знал это: даже повязка на горле была снята.
– Как вас зовут? – спросил я свою обычную суровую гостью в косынке.
– Сестра Тереза.
– Вы монахиня?
– Все мы монахини в этой клинике.
Она не запрещала мне говорить: ура! И я спросил не без скрытой хитрости:
– Значит, профессор – католик?
– Профессор будет гореть в аду, – ответила она без улыбки, – но он знает, что самые умелые медицинские сестры – мы. Это наш обет.
«Я тоже буду гореть в аду», – подумал я и переменил тему:
– Давно я в клинике?
– Вторую неделю после операции.
– Безбожник делал? – усмехнулся я.
Она вздохнула:
– Все Божий промысел.