Мне всегда очень жалко детей, особенно мальчиков, своих – в первую очередь. Потому что я лучше многих знаю, какая трудная перед ними дорога и какие демоны подстерегают за каждым поворотом.
Свирепая чувственность подростка.
Идеалистами мы рождаемся. Реалистами нас делают сложные отношения с собственным пенисом и первый выдавленный прыщ.
Мир – сосуд, полный непрерывно кипящей и никак не выкипающей чувственности. Ах, если бы душа, ум и плоть думали и чувствовали одинаково!
А дьявол постоянно тычет когтем туда, где плоть особенно беззащитна и особенно прелестна. Для дьявола есть больные места в человеке, которыми он ловко пользуется.
Чувственность – и всё, что находится в ее поле, – драматично, и драматизм этот вот-вот может перейти в трагедию – в любую минуту. Драматично несоответствие возраста и силы чувственности, желаний и возможностей, воображения и смутной нравственности.
Желание слепо, оно не справляется по священным книгам: можно или нельзя. Оно хочет и добивается. Оно существует само по себе – и уже в этом страшная драма.
“Невинность – это знание, обозначающее неведение”.
Сёрен Кьеркегор
Наброски из ненаписанного романа
Сашка ужасно боялся умереть, так и не испытав ЭТО.
Гостиница южного города, прибежище – временное – военных и актеров. Зоя, соседка из номера напротив, жена подполковника – мадонна военных кочевий…
Было перед праздниками: голая, худая, розовая, красная, блестящая, сидя боком, ерзая худыми – в мелких розовых прыщиках – ягодицами, на плоском отвороте чугунной, с потрескавшейся эмалью ванны, долго и настойчиво терла пемзой распаренную пятку и подошву, стесывая огрубевшую, выпуклую, пористую беловатую кожу, положив ногу на худое колено другой ноги, так, что под маленькой складкой рано родившего живота был не виден его вожделенный низ. А он, Сашка, прокравшись по пустому коридору в кафельную умывальню, пахнущую банным туманом, подглядывал – с пересохшим ртом и стуком сердца в ушах, – слизывая языком сухость с приоткрытых отвердевших губ, упираясь взглядом в ее бледно-розовую подошву с расправившимися складками, с натянувшейся от напряжения мокрой кожей, с напряженно растопыренными пальцами, по которым ходила пемза.
И ничто потом так не волновало его, как это воспоминание, этот образ: свесившиеся светлые – но ненадолго потемневшие от воды – волосы, и свесившиеся на одну сторону и тихо касающиеся друг друга груди, и чуть – как и у него сейчас – глупенько приоткрытый ротик, и как она меняла ноги, разводя их, и тогда он – во мгновение – видел бритую рыжую – колкую, наверное, – полянку с этой чуть вдавленной в нее тонкой тропиночкой – словно проведенный чьим-то остреньким ногтем прочерк – уверенный и нежный разрез – заповедный вход – туда, о чем он знал, и думал, и не понимал, и мечтал, и ждал, и не надеялся.