«Ты не поверишь, но я кончала,
когда сносили эти дома
на Остоженке».
Сидела у окна и кончала; шар,
пульсируя на нитке, продетой в иглу
пейзажа с веткой сухой рябины в помутневших зрачках,
крушил ампирный фасад империи.
И я верю, но, как слепой,
вижу лишь каплю влаги над верхней губой,
которую слизывает сценарий.
Марлен Дитрих ставит нас под заезженное ружье
конца тридцатых: тоталитарный шиньон блондинки
вальсирует меня в оккупированный Каир.
Ты – карий
косящий глаз
поставленной по второму разу пластинки.
Крысы пустыни,
отмахиваясь от облепивших их униформу мух,
жарят на броне танка бекон с яичницей;
позже стынут
в строю, поджавши хвосты, расстелив камуфляжный мох,
в скроенных в штате Юта шортах.
Их мордочки в кока-коле и табаке,
а лапки, в белых тапочках, на теннисных кортах
шуршат гравием и палой листвой,
под которой не разглядишь ни дату,
ни окопавшихся в ней червей.
Ты – как Роммель – летишь бомбить Мальту.
Этого требует твой продюсер.
В кожаном рюкзаке несессер,
уже ничей,
делает сальто-мортале,
когда ты мне его швыряешь в лицо,
и я чувствую стыд застежки за ворох выпавшего белья.
На фюзеляже твоем наколки
всех тобою сбитых заподлицо.