, где, в сущности, остается действительно только «музыка». Другими словами, мы приходим (пытаясь суммировать розановские «исповедальные» – а что же у него было не исповедальным? – тексты) к той доминанте, которая, собственно, и руководила им в его писательстве. Вот признание в «Сахарне»: «Не одни “пальцы”, а еще ухо. В этом секрет. Я помню
до гимназии экстатические состояния, когда я почти плакал, слыша эту
откуда-то доносившуюся музыку, и которой объективно не было, она была в моей душе. С нею или, лучше сказать, в ней что-то вливалось в душу, и одновременно с тем, как ухо слышало музыку, мне хотелось произносить слова, и в слова “откуда-то” входила мысль, мысли, бесчисленный их рой, “
тут” же родившийся, рождавшийся, прилетавший, умиравший или, вернее (как птицы), исчезавший в небе <…>. Это и образовало “постоянное писание”, которое никаким напряжением не могло быть достигнуто».
Это и было, собственно, «оправданием Розанова», писавшего по воле «музыки из ниоткуда».32 В этом и была мотивация глубинной гармоничности бесконечно дробных и идеологически-лукавых его текстов. Существовало медитационное пространство, в котором и имело место «постоянное писание», подобное «постоянной молитве», той самой, какой молится травинка или птица небесная или холм.