– Нолик? – переспросила она, засмеявшись, при этом открылись сахарно-белые зубы, два из которых, верхние передние, налезали друг на друга, что придало ей в глазах Нолика ещё больше очарованья. – А где же крестик? [8]
Он с трудом удержался, чтобы не сказать, что крестик – это, скорей всего, она, но вместо этого произнес:
– Вообще-то меня Арнольдом зовут, а Нолик – это я так, для своих. А ваше полное имя Бэлла или Изабэлла?
– Изабэлла.
– Вот это да! – восхитился Мишин друг, проявив неизвестную доселе никому начитанность. – Арнольд и Изабэлла, прямо, как Тристан и Изольда, слыхали про таких?
Нолик кивнул:
– Благородный рыцарь Тристан и белокурая красавица Изольда, – быстро проговорил он, – из рыцарского романа двенадцатого века, – в первый раз с благодарностью вспомнив своего преподавателя немецкого, который отравлял ему существование всё детство, приходя заниматься с ним на дом два раза в неделю, а вот теперь как раз и пригодился.
Бэлла посмотрела на него интересом. Он решил не упускать момента.
– Разрешите вас пригласить на танец, – расхрабрился он, сделав вид, что парня, с которым она только что танцевала, и который всё еще стоял у него за спиной, и в помине нет.
– Разрешаю.
Патефон завел «Утомленное солнце нежно с морем прощалось…» [9], она положила тонкую руку ему на плечо, он осторожно, чтобы не показаться нахалом, едва прикасаясь, обнял её за талию, и пропал…
Оставшиеся шесть дней до отъезда он прометался, живя только ожиданием ежевечерней встречи, которая происходила то в кино, то в кафе, а один раз даже в Большом театре. Но самое главное начиналось, когда они выходили из общественных мест и медленно шли по улицам, освещаемым жёлтым светом тяжёлых старинных фонарей, и разговаривали. Эта часть вечера доставляла Нолику больше всего удовольствия, потому что в какой-то степени утоляла его ненасытный интерес к девушке, о существовании которой он даже и не подозревал еще неделю назад. Тихий мальчик, единственный ребёнок, родившийся у уже немолодых по тем временам, тридцатилетних родителей, встретившихся в тысяча девятьсот четырнадцатом году в полевом госпитале, где «она его за муки полюбила», удалив пулю из раздробленной щиколотки, которая уже начинала угрожающе загнивать под небрежно наложенной санитаром повязкой, а «он её за состраданье к ним»