-капралу артиллерийской батареи, который еще и не вступил в Москву вместе со своим императором.
Солнце уже клонилось к закату, когда мы наконец снова двинулись в путь. Отец Беренжер сразу же наотрез отказался садиться на ослика, – ну да при его гренадерском росте это, пожалуй вправду, выглядело бы несколько забавно, – мы лишь водрузили на спину Дуду наш мешок и вдвоем вели его под уздцы.
Дальше дорога сузилась и стала круто забирать вверх. Это и был путь к храму Марии Магдалины, мрачно возвышавшемуся на голом холме. Даже налегке, без мешка, идти становилось с каждой минутой все труднее. О чем я думал в те минуты, когда мы туда поднимались? О том, почему это от нашего Кюре после тетушкиных харчей не разит ни бараниной, ни чесночным соусом, а уж пóтом-то – и подавно. О том, что восстановить такую развалину, как этот храм, должно быть, влетит в хорошенькие деньги. О том, что сапоги у нашего господина кюре совсем износились, – вот о чем бы ему тоже подумать, а не только о старых руинах и об этой его аэродинамике. О том, развеется ли к вечеру матушкин гнев на меня. И уж конечно, не могло у меня быть мыслей о том круге невероятных, порой отдающих жутью событий, который мы с ним нынче же разомкнем.
Об этом я имел представление не больше, чем наш ослик, который цокал себе копытцами, не ведая никаких забот, не ведая о том, что тоже вместе с нами входит в историю.
И мешок его нисколько не тяготил, нашего Дуду, и дорога ему не казалась слишком крутой. Он брел себе, не сбавляя шага. Он был молодец, этот ослик Дуду. Настоящий неутомимый говньюк!
Сейчас думаю: ну а он-то, отец Беренжер, он-то в ту минуту ведал, какой круг вознамерился разомкнуть? Когда-то мне казалось, что – да.
Теперь, на своем замыкании круга, уверен, что все ведомо лишь тому, кто первым бросил камушек в воду, именуемую временем, и со своей выси наблюдает, как разбегаются все круги.
Если ОН есть, то лишь ЕМУ в ту минуту было ведомо, сколь причудливо изовьется жизнь нашего сельского кюре и какими кривотолками обрастет его кончина, коя случится через тридцать два года; и как за несколько дней до кончины отца Беренжера другой кюре явится к нему, дабы исповедать, а через несколько минут в ужасе выбежит вон и с тех пор, не выдержав груза обрушившейся на него тайны, навсегда перестанет разговаривать. И как, почуяв смерть отца Беренжера, сбегутся со всей округи бездомные псы и будут выть сутки напролет, невесть к кому взывая; и как он, – нет, не он, а уже его смрадный тлен, – будет восседать в кресле, как живой, выряженный в странную восточную мантию с кистями. И как съедутся кардиналы проводить его в последний путь, и как с некоторым страхом они будут взирать на его бренный прах, и как один из них произнесет над его могилой: