Комиссар был веселым человеком – всю дорогу балагурил, не давая говорить своим спутникам, подкидывал на плече удочку, будто винтовку, сам иногда подпрыгивал, споткнувшись о какую-нибудь кочку, голос у него был трубным, слышным издалека. Когда Ярмолик рассуждал на какую-нибудь политическую тему, то даже птицы умолкали, – и совсем не потому, что хотели послушать умную речь, – птахи понимали, что перекричать комиссара невозможно.
– Слушай, комиссар, я понимаю, ты – мастак выступать перед публикой, но иногда все-таки освобождай трибуну и давай возможность выступить другим, – недовольно заметил Ломакин и так же, как и Ярмолик, подкинул удочку на плече – движение это для него было привычным.
– На какой трибуне? – не поняв ничего, вскинулся комиссар, лицо его посветлело, на правой скуле проступили черные поры – след порохового ожога. – Где трибуна?
А выступать с трибуны он любил – за уши от стакана с приятным кислым морсом, который в отряде обязательно ставили перед каждым выступающим, не оттянешь.
– Застегни рот на четыре пуговицы, как штаны свои, и помолчи, – Ломакин не выдержал, повысил голос.
Комиссар замолчал. Он так и не понял, что произошло. Сделалось слышно пение птиц.
До первого озера дошли молча – ни Ломакин ни одного слова не произнес, ни Ярмолик, нисколько не обидевшийся на резкое замечание начальника отряда, ни Мягков.
Озеро было окружено зарослями высокой лезвистой куги, казалось, в этой сплошной шелестящей стенке прохода нет и к воде не подойти. Ломакин недоуменно посмотрел на Мягкова, но тот знал, куда вел людей. Знал и два прохода к темной стоячей воде, которые прорубил сам, и каждый раз, появляясь тут, обновлял их. Сквозь темную воду было хорошо видно дно.
По дну ползали какие-то серые неторопливые существа, этакие гигантские бактерии, явно неземные. Ломакин пригляделся повнимательнее: мам-ма мия – раки!
В раках он знал толк, знал, как из них варить суп простой и суп молочный, и умел преподносить это дело так, что любители отведать редкое блюдо начинали облизываться еще до того, как он ставил кастрюлю на керосинку.
– Раки… – проговорил Ломакин неверяще.
– Раки, Иван Христофорович, – подтвердил будничным тоном Мягков, раков он не любил по одной причине – слишком уж много они употребляют разной дохлятины, на одну ободранную кошку можно поймать сотню клешнястых, – но выступать не стал: раз начальник любит раков, перечить ему не следует.