Когда уже в моей семье родилась дочка, мы стали проводить у бабушки на даче каждое лето. Она была рада нашим приездам, но мы начинали вторгаться в ее привычную жизнь, и всем от этого было не очень удобно – в доме сразу появлялось много людей, из Ленинграда приезжала еще бабушка Таля, тетя моей мамы, но дом по-прежнему был не очень-то просторный, все помещения маленькие и тесные. А баба Соня привыкла жить по-своему, в своем вечном одиночестве, не меняя своего уклада жизни. Вечером она смотрела телевизор, и вообще вела свой, отдельный от нас вечерний и даже ночной образ жизни, хотя утром все равно, как правило, вставала раньше всех.
По телевизору она смотрела все подряд, но особенно любила новости, верила всему, что там показывали. И когда видела репортажи, как на Западе бастуют рабочие, – а это была любимая тема наших новостей из-за рубежа – бабушка, бывало, приговаривала: «Да, вот так, милые мои! Никто за вас революцию не сделает. Только сами! Только самим надо бороться!»
В то время бабушке перевалило уже за восемьдесят. Она резко постарела, многое стала забывать, а ее гатчинский дом постепенно приходил в запустение.
Когда мы приезжали к ней на лето, жили там своей жизнью, а она своей. К тому же старость все нарочитее давала о себе знать – бабушка все время обо что-нибудь билась, ударялась или в огороде наступала на грабли, в буквальном смысле слова, и всякий раз разбивала себе лицо. Как мы ни приедем, у нее то на лбу, то на носу красовался немаленький синяк, обильно намазанный йодом, потому что йод она признавала лучшим лекарственным средством и мазала им везде, где у нее болело.
Постепенно у бабушки стали проявляться какие-то психические ненормальности. Видно было, как она плохо понимает, что происходит вокруг. Это было особенно тревожно, потому что в доме был проведен не только водопровод, но и газ от баллонов. И оставлять бабушку одну становилось опасно. Она уже плохо ладила со спичками, заговаривалась, а иногда даже говорила, что сожжет дом. А то ночью, когда все ложились спать, бабушка ходила по коридору с ножом и бубнила, что всех зарежет. Причем совершенно непонятно было: то ли она говорила так, потому что психика ее уже была повреждена, то ли она разыгрывала этот театр, а на самом деле была в здравом уме. Надо было что-то делать, а что именно – мы не знали. Взять ее к себе в Ленинград никто не хотел. Подбиралось нехорошее предчувствие, что бабушку пора сдавать в психбольницу.