300 дней и вся оставшаяся жизнь - страница 2

Шрифт
Интервал


А что, если она начнет плакать, просто реветь белугой, как профессиональная плакальщица на деревенских похоронах… У нее ведь слезы всегда были близко…

Ожидая загулявшую где-то электричку, Инночка с каким-то мучительным старанием вспоминала, как в офисе появилась… да баба, назвать это существо женщиной язык не поворачивался: ни шага в сторону от имиджа привокзальной (таких даже на вокзал не пускают) престарелой шлюхи. При всех она начала орать, что из-за «некоторых потаскух хорошие мальчики попадают на войну, любимого сыночку, кровиночку, изувечили, а она тут сидит вся из себя в шоколаде…»

В первые минуты она вообще ничего не поняла. Потом поняла и начала плакать. Сначала плакала, потом рыдала, а потом кто-то, кажется, Женька, влепил – этой, как ее? – Раисе Петровне пощечину – чтобы заткнулась, и ей, Инночке, тоже – чтобы успокоилась. Рыдать-то она перестала, но в голове по-прежнему билось: изувечили!

– Что значит – изувечили? – спросила она притихшую бабу.

Та сказала, что не знает, что письмо ей не сын прислал (от него дождешься, как же! Раз в месяц: со мной все в порядке – и все!), а сосед сына по палате в госпитале где-то под Москвой.

– Где письмо? – спросила Инночка. – Дайте мне письмо!

Баба швырнула ей в лицо порванный чуть ли не пополам конверт, сказала нечто такое, из чего Инночка и половины не поняла, а охранник Олежка восхищенно присвистнул. Раиса – как ее? – Петровна, хлопнув изо всех сил дверью, ушла. А Инночка осталась. С письмом. Вот оно, мятое, в сумочке.

Инночка щелкнула замочком кожаной сумочки, взяла в руки конверт. Вспомнила, как мучительно разбирала смазанный почтовый штемпель, чтобы выяснить, в какой именно подмосковный госпиталь ей надо ехать. И ехать сегодня же, ночным, чтобы утром быть уже в Москве, а днем (сутки – это много или мало?) увидеть его. Или нет – сначала поговорить с врачом.

«Здравствуйте, мамаша Геннадия! – начиналось письмо. – Не пишу вам „уважаемая“, потому что не уважаю. Ваш сын второй месяц гниет на больничной кровати, а от вас ни слуху, ни духу. Тут ко всем матеря поприезжали, невесты, а он один. Отвернется к стене и лежит. Почти и не разговаривает с нами, и гостинцы не берет, только сигареты».

Да уж, разговорчивостью он никогда не отличался. То ли дело письма, которых уже целый ящик стола у нее дома. И ведь не екнуло ничего у дуры, когда очередное письмо в среду – да, именно среда была – не пришло. И в четверг, и в пятницу, и дальше. Чуть ли не перекрестилась, почувствовав облегчение: все, разрубился гордиев узел наконец, ну какая, к черту, любовь… Обидно, конечно, было. Ведь сама вроде уже поняла: не просто так, не просто так. И все равно вздохнула с облегчением – ну, не могло быть никакого будущего.