…Ах да, второй эпизод. Но он не имеет никакого отношения к первому, кроме того, что запомнен мной под тем же углом своей странности, которая действует на воображение ребенка. Или же не вообще ребенка, а мое собственное? Я знаю, что моя память отнюдь не сильна, зато неслучайна своей избирательностью. Моя память всегда запоминала только то, что поражало ее воображение какой-то характерностью случившегося, завязывающегося узелком на пути моей транзитности и позже проливающего свет на этот путь. Например, я знаю, что дедушка любил меня и называл своими «кецеле» (кошечкой) и «фейгеле» (птичкой), я запомнил эти слова, хотя не знаю идиш. Запомнить-то запомнил, но нет никакого подтверждения памятью, никакой картинки, как дед произносит их. Зато есть другая картинка: никого в квартире, дедушка сидит за столом на стуле, а я у него под стулом, и он, видимо играючись, не выпускает меня оттуда. Несомненно, он балуется со мной, или думает, что балуется, но я совсем так не думаю, а думаю, что он надо мной издевается, пользуясь моментом. Я отчетливо помню ощущение, будто загнан в клетку, и в какую бы из четырех сторон я ни ткулся, меня встречает, будто невзначай, его рука или нога, в то время как он ухмыляется в свои усы и бородку. В этот момент я ненавижу его – без всяких ассоциаций, разумеется. И уже знаю все, что потом прочитаю в романах Достоевского или услышу в операх Вагнера: бессильный старичок пользуется случаем проявить силу над тем, кто еще слабей его. Если бы он играл со мной, испытывая ласковое чувство… э-э нет, я же не улыбаюсь в ответ на его улыбку, потому что испуган и разозлен, он не может не видеть этого… Но я вот к чему веду – каждый ли забыл бы запомнить, как дедушка говорит ему: «Ты моя птичка, моя кошечка», каждый отринул и забыл бы слова любви, перестав доверять им на основе одного только противоположного случая? Каждый был бы так естественно нацелен с самого несмышленного детства на такой прищуренный взгляд на неприятные стороны человеческой натуры? Уж точно, что не диккенсовский положительный герой, который от полноты души так часто благодушен к человеческим недостаткам и порокам… опять та самая душа, жертва транзитности…
…Почти к тому же: несколько слов в защиту так называемого «нервного человека». Что общего и что разного между Диккенсом и Достоевским. Сходятся в «преувеличениях» (Честертон: «Диккенс всегда преувеличивает»). Экстремальности, крайности. Домби одержим до саморазрушения, и то же самое его Немезида, вторая жена Эдифь. Эта Эдифь еще более иррациональна в своих саморазрушительных действиях, чем Настасья Филипповна (Настасья Филипповна хоть была в детстве бедна, жила в провинции, выбор к жизненному опыту и действию у нее был ограничен). Конечно, герои Диккенса не говорят так много и так аналитично, как герои Достоевского, но их действия говорят за себя, и вот абсурдный, за пределами разумного, если вдуматься, побег Эдифи с ненавистным ей Каркером, в то время как она просто может уйти от Домби – это тоже был бы достаточный удар по его гордости. Но Диккенс хоть и крайне чувствительный, но не нервный человек, а Достоевский – и чувствительный, и нервный. И потому никто не станет ассоциировать Диккенса с его отрицательными фигурами, а Достоевского мы прекрасно ассоциируем (с легкой руки Страхова или без его легкой руки) – и со Ставрогиным, и со Свидригайловым. Увы, секрет нервного человека в том, что он видит жизнь крупными планами, а просто чувствительный – средними и общими. Нервному человеку бросается в глаза что-то из жизни, и он по своей нервности видит только это, неспособный видеть общую картину (общая картина дала бы ему баланс и относительное спокойствие). Конечно, в другой момент ему бросается в глаза другое, в третий – третье, и так далее, и в такой лихорадке создается тот самый пресловутый «диалогичный» стиль Достоевского, который нарек этим словом один профессор от литературы (Бахтин), по профессорскому темпераменту неспособный понимать природу творчества и объективизирующий ее. Конечно, нервный человек может написать положительный образ, и даже преувеличенно положительный, потому что, коль скоро этот образ явился ему крупным планом, он цепляется за него, как за соломинку, зная про себя, как он нервен и потому неуверен ни в чем (в том, что ему явится через секунду). Чувствительный человек преувеличивает по чувствительности, нервный – по нервности, и тут таится огромная разница. Чувствительный человек заканчивает сюжет сантиментами, а нервный человек – трагедией (даже если он приписывает в конце смутно оптимистические события на будущее)…