– Ты уже проснулся, сыночек? – говорила мать, подходя к окну, отбрасывая щеколду и открывая ставни. – Почему ты так рано встал?
Я лежал, не отвечая и не шевелясь. Зачем она входит в комнату, зачем отбрасывает щеколду и открывает ставни? Зачем называет меня сыночком? То есть я понимал, что во всем этом нет ничего особенного, и уж во всяком случае в том, что она называет меня сыночком, и это приводило меня в необъяснимое раздражение. Да, да, мое раздражение было необъяснимо, и странным образом это отнюдь не примиряло меня с матерью, потому что я чувствовал в нем свою несостоятельность.
– Что с тобой, ты ответить не можешь? – ласково спрашивала мать, не поворачиваясь ко мне и продолжая поправлять и приводить что-то в порядок на подоконнике.
Я лежал, не отвечая и не шевелясь.
– О-о, псих, мешигенер, – говорила мать, ласково улыбаясь (ее лицо было по-прежнему отвернуто от меня, но я знал, она улыбается, и это еще больше действовало на меня, я еще больше каменел в напряжении тела). – Можешь потушить свет, посмотри, сумасшедший, на улице светло.
Почему она называет меня сумасшедшим? Она ласково меня так называет, она ничего не думает, она произносит слова машинально, но странным образом эта машинальность действует на меня больше, чем уничтожительные прорицания отца, потому что прорицания отца не лишают меня ощущения счастья, а слова матери лишают.
– Мне так удобней, – бормотал я тем не менее сквозь стиснутые зубы, продолжая идти тем же путем, бессильно понимая, что действительно основательней было бы читать открыв ставни, а не мостясь под ночником.
– Удобней? – улыбаясь, говорила мать, поворачиваясь ко мне. – Ты уже начинаешь свои сумасшедшие штучки?
Что она называла сумасшедшими штучками? То есть я понимал, что именно она называла, и тем не менее спрашивал себя: что она имеет в виду? Все это сбивало меня с толку и лишало счастливого ощущения жизни: я любил утреннее просыпание, когда узкий луч солнца пробивается сквозь щель в ставнях, и в нем роятся мирриады пылинок, но сейчас мне было не до пылинок…
– Может быть, – бормотал я сквозь стиснутые зубы и не желая глядеть на нее. Но, даже и не глядя, я прекрасно видел, как она стоит, расставив носки своих крупных, красивых ног, обутых в комнатные туфли, и из-под ее халата выглядывает длинная, почти до пола, ночная рубашка, и от всей ее фигуры исходит атмосфера интимной сонной теплоты. Странная и действительно несостоятельная мысль оформлялась у меня в голове, хотя что-то такое давно уже напрашивалось, но я не давал ему ходу: если она заходит ко мне в комнату, то почему неумытая и пахнущая постелью? Почему не подтянутая, в платье, отчужденно бодрая, официально надушенная «Красной Москвой»? Да, да, я предпочел бы всегда видеть ее одетой в платье или костюм, ее полные ноги обтянуты нейлоновыми чулками, ее волосы причесаны и уложены, такой я ее люблю… такой я ее принимаю, а вот заходить с запахом сна и постели она не должна!