– Не знаю, отец – сказал Нааман, так и не поворачивая головы от клавиш.
– Не знаешь? – в голосе Фройке-Эфраима было невероятное удивление: казалось, хотел сказать: «Так зачем же я тебе рассказал все это?»
– Как же это ты не знаешь? – продолжал отец. – Ты ведь так на нее похож. Теперь вот и ты уходишь от меня. Я подумал, если объяла тебя такая страсть встать и уйти, ты сможешь мне объяснить, ответить на мой вопрос.
– Я давно покинул дом, отец, и ты ни разу меня не спросил об этом, – сказал Нааман.
– Так теперь я спрашиваю, – нетерпеливо сказал Фройке-Эфраим.
– А я тебе отвечаю: не знаю.
– Ты на меня сердишься, Нааман? Есть во мне что-то, от чего хочется сбежать? Ты обязан объяснить мне, сделать это для меня, помочь мне.
– Как я могу помочь тебе, я ведь только начинаю жизнь, – на этот раз Нааман повернул голову и взглянул прямо в лицо отца. – Как ты можешь требовать это от меня? Всю эту тяжесть ты хочешь переложить на мои плечи? Ты думаешь, тебе это можно? Знаешь ли ты, что и на моих плечах достаточная тяжесть?
И тут, внезапно, словно некое опьянение, спала пелена, в которую был погружен отец. Тонко и коротко, как в мгновение ока, укололо болью в груди и прошло. Он посмотрел на сына и замолчал.
В Париже, на шестом этаже маленькой улочки, выходящей на Сену, сидел Нааман у окна, боясь выйти из дома, ибо уже в первый день здесь произошли с ним страшные вещи. С момента, когда он сошел с поезда, привезшего его из Марселя, он вдруг увидел картины, знакомые ему из прошлого. И не только места напоминали ему забытое, но и запахи, и, главное, голоса, но не человеческие, а голоса вещей, камней и вод, голоса, пилами визжащие в ушах, голоса, которые слышишь только ты, а окружающие о них и не подозревают.
Вначале Нааман был удивлен, и даже обрадован, представляя себе сплошной праздник, ожидающий его здесь. Опершись на каменный парапет, смотрел на воды реки, и они посылали ему свои негромкие голоса, высовывая язычки, говоря: глок-лак-лик-лок, не желаешь ли ты разделить с нами рок?
Камень под локтями говорил шорохом: аваш-ваш, все им отдашь, ступай по ступенькам вниз, под сводом, к водам, водам, водам.
Он двинулся вдоль домов, стоящих над Сеной, и вдруг дошел до его ноздрей запах еды, вкус которой он знал. Но кто варил для него эту еду? И не голод ощутил Нааман, а некое неясное томление, ностальгию, сосущую душу, и дрожь всеми фибрами тела. И он уже знал, что, войдя в стоящий перед ним переулок и повернув направо, окажется перед белым домом с красными ставнями, и на окнах второго этажа будут кружевные занавески, чуть закатанные, и знакомые лица будут выглядывать из-за их складок. Нааман пытался напрячься и вспомнить, чьи же это лица, и сердце его стучало в висках.